своей жене, которая неспособна превозмочь отвращения и ужаса после той кошмарной первой брачной ночи... Несчастная его судьба!»
Клеманс сидела, подпирая ладонью лоб; глаза ее были полны слез, щеки горели от стыда после столь тяжких признаний, и она избегала взгляда Родольфа.
— Увы, теперь я понимаю причину безнадежной печали маркиза д'Арвиля, — снова заговорил Родольф после долгого молчания. — Раньше я не мог ее разгадать... Теперь понимаю все его муки и сожаления...
— Его сожаления? — вскричала Клеманс. — Скажите лучше: угрызения совести!.. Если только он может их испытывать, ибо никогда еще подобное преступление не было так расчетливо и холодно задумано.
— Преступление?
— А как это еще назвать? Намеренно привязать к себе нерасторжимыми узами юную девушку, которая вам доверилась, и знать при этом, что вы поражены неизлечимой болезнью, внушающей страх и отвращение! И при этом знать, что наверняка обрекаешь своего несчастного ребенка на такие же муки! Кто принудил д'Арвиля принести нас в жертвы обеих, меня и мою дочь? Неудержимая, слепая страсть? Вовсе нет. Ему подошло мои происхождение, мое состояние и я сама, и он решил вступить в достойный для себя брак, потому что ему наскучила жизнь холостяка.
— Сударыня, имейте хотя бы жалость...
— Жалость? Знаете, кто действительно ее заслуживает, моей жалости? Это моя дочь. Несчастная жертва нашего противоестественного брака. Сколько ночей, сколько дней просидела я рядом с нею! Сколько горьких слез пролила, глядя на ее страдания!..
— Однако ее отец... тоже испытывал незаслуженные страдания.
— Но это ее отец обрек ее на болезненнее детство, на загубленную юность и на жизнь, — если она останется жива! — полную горя и одиночества, ибо она никогда не выйдет замуж. О нет, я слишком люблю ее, чтобы она когда-нибудь проливала слезы над своим ребенком, пораженным роковым недугом, как я сегодня плачу над ней... Я слишком настрадалась из-за этого предательства, чтобы стать виновницей или сообщницей подобной же измены.
— Да, вы были правы, месть вашей мачехи ужасна... Но потерпите... Может быть, и вы когда-нибудь будете отомщены, — сказал Родольф после недолгого раздумья.
— Что вы хотите этим сказать, монсеньор? — спросила Клеманс, пораженная его тоном.
— Мне почти всегда улыбалось счастье видеть, как злодеи, которых я знавал, бывали наказаны, и прежестоко, — ответил он с выражением, заставившим Клеманс содрогнуться. — Но что сказал вам муж после той ужасной ночи?
— Он признался со странной наивностью, что семьи, с которыми он хотел породниться, узнали о его тайном недуге и тотчас разорвали брачные контракты. А потому, после того как его дважды отвергли, он все же попытался... О господи, как это недостойно! И подумать только, что его до сих пор принимают в свете как честного и благородного дворянина!
— Вы такая добрая, а сейчас вы жестоки.
— Я жестока потому, что была недостойно обманута. Господин д'Арвиль знал, что я добра, почему же он не обратился искренне к моей доброте, почему не сказал всю правду?
— Вы бы его отвергли...
— Это слово звучит как приговор, монсеньор, ибо он подло обманул меня, потому что знал о грозящей нам опасности...
— Но он любил вас!
— Если бы он любил, мог ли он принести меня в жертву своему эгоизму? Господи, если бы я не была в таком горе, не так спешила покинуть дом моего отца, будь мой муж до конца искренним, может быть, он тронул бы меня своим раскаянием, своим одиночеством, на которое его обрекала жестокая и неотвратимая судьба... Да, если бы я узнала его таким честным и несчастным, я бы, наверное, не нашла в себе смелости ему отказать. И если бы я согласилась принять на себя все священные обязательства супружеской преданности, я бы с мужеством сдержала свои обещания. Но поставить меня в полную зависимость, сначала взывая к моему долгу и к моему милосердию, а потом к моим обязанностям супруги, он, который предал свои обязанности мужа и честного отца... Это было трусостью и безумием! Теперь, монсеньор, судите сами, какова была моя жизнь. Судите о моих горчайших разочарованиях! Я верила в честность господина д'Арвиля, а он меня жестоко обманул. Меня тронула его нежная грусть, которую он объяснял печальными воспоминаниями, а она была всего лишь следствием его неизлечимого недуга.
— Но все-таки, неужели он стал вам так чужд и враждебен? Неужели его страдания не разжалобили вас, ваше благородное и милостивое сердце?
— Как я могла утешиться в моем горе! Если бы кто-то услышал мои жалобы, если бы чей-то сочувственный взгляд ответил мне... Увы! О, вы не знаете, монсеньор, как ужасны эти приступы, когда человек извивается в диких судорогах, ничего не видит, ничего не слышит и ничего не чувствует, а потом впадает в мрачную апатию. Когда у моей дочери случился такой приступ, я была в отчаянии; сердце мое разрывалось, я обливала слезами ее несчастные холодные ручки, сведенные судорогами, которые ее убивали... И это моя дочь, моя дочь! И когда я вижу, как она страдает, я тысячу раз снова проклинаю ее отца. Когда мучения моего ребенка утихают, утихает и моя ненависть к моему мужу. И тогда, тогда я жалею его, потому что я добра, и мое отвращение уступает место горькой жалости... Но неужели я вышла замуж в семнадцать лет только для того, чтобы всегда испытывать поочередно чувство ненависти и презрительного сочувствия, чтобы плакать над моим несчастным ребенком, которому, наверное, недолго осталось жить? И если уж говорить о моей дочери, монсеньор, позвольте отвести от себя упрек, которого я, наверное, заслуживаю и который вы не решаетесь мне сделать. Моя доченька такая милая, что могла бы заполнить все мое сердце; я страстно люблю ее, но мою болезненную привязанность к ней настолько омрачают повседневные опасения и страхи за ее будущее, что моя нежность к дочери всегда выражается в слезах. Когда я сижу рядом с ней, сердце мое разрывается от муки и отчаяния. Ибо я не в силах избавить ее от неизлечимого недуга. И вот, надеясь как-то избавиться от этой удручающей и мрачной атмосферы, я возмечтала, что найду утешение в нежной привязанности, найду покой и отдохновение... Увы, я была обманута, признаюсь, недостойно обманута, и теперь возвращаюсь в ад, который создал для меня мой муж. Скажите, монсеньор, за что мне такие мучения? Неужели я одна виновата в проступке, за который д'Арвиль собирался сегодня утром лишить меня жизни? Вина моя велика, я это знаю, потому что до сих пор краснею от одного только имени моего избранника. К счастью для меня, то, что вы услышали, монсеньор, из разговора графини Сары и ее брата по поводу Шарля Робера, избавило меня от лишнего унижения. Теперь, надеюсь, вы не будете только порицать меня, но сжалитесь надо мной и посоветуете, как выйти из этого мучительного затруднения.
— Не могу вам выразить, мадам, как взволновал меня ваш рассказ. После смерти вашей матери и до рождения вашей дочери сколько скрытых страданий, сколько тайных мук довелось вам пережить!.. Вам, такой восхитительной, такой прекрасной, такой желанной!..
— О, поверьте мне, монсеньор, когда страдают от беды, которую невозможно открыть, нет ничего страшнее, как слышать отовсюду: «Она так хороша! Так счастлива!»
— Но это же ребячество. Не вы же одна страдаете от жестокого несоответствия между тем, что кажется, и тем, что есть на самом деле.
— Не понимаю вас, монсеньор.
— Ваш супруг должен казаться всем гораздо счастливее вас, потому что он обладает вами. А на самом деле он гораздо более достоит жалости. Можно ли представить более несчастного человека, чем он? Он так жестоко наказан! Он любил вас бесконечно, как вы того заслуживаете... Он знает, что вы не можете испытывать к нему ничего, кроме непреодолимой неприязни... Его болезненная, страдающая дочь — вечный упрек для него. И это еще не все, его терзает жестокая ревность.
— А что я могу, монсеньор? Даже не давать ему поводов для ревности? Пусть будет так. Но если мое сердце не принадлежит никому, имеет ли он на него право? Он знает, что не имеет. После той жуткой ночи, о которой я вам рассказала, мы живет отдельно, но перед всем светом -я исполняю обязанности верной супруги... Никому, кроме вас, монсеньор, я не открыла этой ужасной тайны.
— И заверяю вас, сударыня, что если бы оказанная мною услуга и заслуживала какого-то осуждения, ваше доверие вознаградило меня тысячекратно. Но раз уж вы попросили у меня совета, позвольте говорить