Не в зале и не в передней комнате, а в задних комнатах на первом этаже и спальнях наверху я увидела и поняла, чем мой отец годами занимался в мастерской, когда не работал над своими лошадками- качалками. Он вырезал фигуры из клееной фанеры.
Когда я вошла на кухню и увидела дерево, прибитое к стене — искусно сочлененную тень двух взрослых и ребенка за столом, — то шагнула назад.
— Папа! — воскликнула я.
— Я здесь.
И он был там, стоял сразу за мной в дверном проеме.
— Круто, — восхитилась я.
Не глядя на него, я чувствовала его редкую улыбку.
— Рад, что они тебе понравились.
Я подошла и легонько провела по голове ребенка указательным пальцем, остерегаясь заноз. Фигуры были грубыми и некрашеными, детали удерживались вместе кучей винтов и гвоздей.
— Это, должно быть, ты? — спросила я, прижав раскрытую ладонь к груди ребенка.
— Да, — ответил он. — А это мои мама и папа. Это вторая моя работа. Ты была совсем маленькой, когда я ее сделал.
Со временем до меня дошло: он строил семью из фанеры в течение доброй дюжины лет. А тогда я ощутила лишь прилив адреналина из-за разделенного с ним секрета, чего-то, во что мать не была посвящена.
— Это здесь ты был в тот раз?
— Нет, — ответил он и выдал стандартную фразу: — Я был в Огайо, навещал друзей и семью.
К тринадцати я начала догадываться, что родители солгали мне, но все еще не знала почему.
В комнатах было холодно, поскольку отопления не было, и штукатурка вокруг фанерных людей вытерлась почти до голых досок. Я понимала, почему отцу нравится здесь. Тут было тихо, как в могиле, и только ветви деревьев царапали окна. Время от времени стекла трескались, как говорил отец, «из-за стремления деревьев занять место».
— Готова подняться наверх?
— Это так странно, папа, — помедлила я.
— Я ведь могу на тебя положиться?
Его глаза на мгновение тревожно уставились в одну точку.
— Я никогда не расскажу, раз ты не хочешь, — пообещала я.
Мы вместе взобрались по ступенькам, словно шли на важную вечеринку. Сразу за лестничной площадкой наверху были еще люди. В комнате слева — кровать с сидящей фигурой. Я видела пустое пространство между локтем и стеной. Другая фигура стояла у изножья кровати.
— Это моя мама, пришла разбудить меня, — пояснил отец.
— А это кто? — я указала на сухопарую фанерную фигуру, в руках которой было нечто, походившее без краски или штриховки на шнур или змею.
— Это доктор. Пришел послушать мою грудь.
Я повернулась и посмотрела на отца.
— Я часто болел, — объяснил он. — Матери было тяжело со мной.
В другой комнате мне показалось, что я увидела себя, и я молча указала на фигуру, прибитую к стене.
— Да, — ответил отец.
В самой маленькой комнате на втором этаже были еще два силуэта, и я не стала спрашивать, кого они изображают. Если я та, что побольше — размером с восьми-или девятилетнюю меня, — то два свертка по обе стороны меня — мои нерожденные братья или сестры.
Посередине самой большой комнаты, где двое взрослых стояли и жестикулировали руками в воздухе, находилась лошадка-качалка, вроде той, которую отец когда-то сделал для меня, и тех, которые он раскрашивал год за годом для детской ярмарки греческой православной церкви. Эта же была чистой, за исключением карандашных линий, отмечавших границы между цветами.
— Почему ты не раскрасил ее?
— Я собирался, но решил, что пусть она лучше чувствует себя здесь как дома. Иди, покачайся на ней, если хочешь.
— Я слишком большая, папа, — возразила я.
Глаза его опечалились за толстыми стеклами очков.
— Не в этом доме, — произнес он. — В этом доме ты никогда не повзрослеешь.
Посмотрев на отца, я ощутила боль прямо в центре груди, как будто воздуха в комнате было недостаточно, чтобы наполнить меня.
Он улыбнулся. Я не хотела его расстраивать и потому улыбнулась в ответ.
— Я покажу тебе, — сказал он.
Снял очки, аккуратно сложил дужки и протянул их мне, держа за перемычку большим и указательным пальцами. Я обеими руками взяла их за наружную сторону оправы. Его мир без очков — всего лишь неясные формы и краски.
Он осторожно забрался на лошадку-качалку.
— Должен признать, — сказал он, — раньше я не пытался. Не знаю, какой вес она выдержит.
Он сел на плоскую спину лошадки, упершись ногами в пол, вместо того чтобы задрать их на штырьки, торчавшие с обеих сторон. Я радовалась, что очки у меня. Если вдруг вздрогну, он подумает, будто я улыбаюсь.
Отец осторожно качнулся на лошади взад-вперед, удерживая вес на ногах.
— Хильда говорит, я вворачиваю в них столько болтов, что эти лошади могут выдержать даже лошадь!
Он засмеялся над шуткой миссис Касл.
Звук фанерного изгиба, елозящего по деревянным половицам, казался мне неправильным. Он противоречил всему, чему мать научила меня: ставить мебель на коврики, а стаканы — на подставки.
— Я пойду дальше наверх, — сказала я.
Отец перестал раскачивать лошадку.
— Нет, солнышко. Это все.
— Но ведь ступеньки еще есть, — возразила я.
— Они ведут на тесный чердак, и только. Там нет людей.
Он стоял по-прежнему над лошадкой, и я знала, что у него есть еще одна тайна.
— Я иду наверх! — ликующе воскликнула я, повернулась и побежала, не выпуская его очки из рук.
Когда я положила руку на стойку перил и встала на нижнюю ступеньку, за спиной раздался топот отца.
— Солнышко, не надо! — крикнул он.
Наверху лестницы была закрытая четырехфиленчатая дверь. Я положила руку на холодную фарфоровую ручку.
— Тебе не понравится то, что ты найдешь.
— Ну и ладно, — бросила я через плечо. — Такова жизнь.
Мистер Форрест часто использовал это выражение, когда разговаривал с матерью в гостиной. Она жаловалась, а он отвечал: «Такова жизнь» — и возвращал ее к дискуссии о Троллопе,[38] которого они читали вместе, или о «Проблесках луны» Эдит Уортон,[39] первое издание которых мистер Форрест преподнес моей матери в дар.
Повернув дверную ручку, я шагнула в комнату.
Она была намного меньше, чем этаж ниже, и только в задней стене были окна, смотревшие на затопленные сады Ламбета. В отличие от первого и второго этажей, вид с третьего не заслоняли деревья. Вдали я видела зловещую вогнутую кривую реки Делавэр.
Отец уже стоял в дверном проеме. Он поднялся по ступеням медленно, давая мне время увидеть то, что должно. Глаза его без очков казались потерянными.