пронырливый и продажный князь Димитрий Мурузи, первый драгоман Порты, которому русские, в случае успеха, обещали отдать Валахию.
Кутузов не очень обольщался надеждами. Было нечто несолидное во всем: и в том, что конгресс заседал в жалкой, полуразрушенной Журже, между солдатских палаток, и в том, что сами депутаты не имели достаточных полномочий, и даже, наконец, в том, как они выглядели и вели себя. Селим-эфенди, одутловатый, с заплывшими глазками и большим брюхом, не проронил на собраниях ни единого слова и только дремал. Напротив, Галиб-эфенди, карлик с огромным, вислым носом, непрерывно пререкался с Андреем Яковлевичем Италинским, гигантом с мясистыми щеками. Когда Галиб-эфенди, покидая конгресс, садился на лошадь, переводчик у турок грек Апостолаки-Сталю вставал на четвереньки и служил кахья-бею скамейкой, чтобы тот мог закинуть ногу на седло.
Переговоры грозили затянуться до греческих календ. Предметом спора были: граница в Европе и граница на Кавказе, будущее Сербии, возмещение убытков, понесенных Россией. Что касается денег, то турки еще не выплатили контрибуций по Кючук-Кайнарджийскому и Ясскому договорам, но Александр I не особенно настаивал на этом пункте, хотя страна нуждалась в средствах накануне новой разорительной кампании. Споры же о границе упирались всякий раз в тупик. Чья-то невидимая рука управляла турками, и Михаилу Илларионовичу легко было догадаться, что она тянулась из Парижа. Со своей стороны и Александр проявлял несговорчивость, как только речь заходила о приобретении новых территорий.
Русский император, доверивший Кутузову вести войну, продолжал относиться к нему с полускрытой неприязнью. Вся армия, от рядового солдата и до командующего главным корпусом графа Ланжерона, справедливо ожидала, что после успехов, одержанных Михаилом Илларионовичем, он получит чин генерал-фельдмаршала и Георгия 1-й степени. 29 октября последовал высочайший указ. Ко всеобщему недоумению, Кутузов был лишь возведен в графское достоинство, что не очень ему льстило. По отношению к Прозоровскому государь вел себя куда более щедро. В том, что Порта, подстрекаемая Наполеоном, тянула с заключением мира, он усматривал вину Кутузова.
Прошел уже месяц, а дела в конгрессе не подвинулись ни на шаг. Три турецких министра, получая в день по 25 дукатов, очевидно, желали как можно дольше сохранить свои столовые деньги. Ахмед-паша хитрил, уклонялся от ответа, наконец заявил в письме главнокомандующему, что он оставляет этих «скотов-министров», а сам ожидает только полномочий султана, чтобы решить все в одну минуту. Это были слова. А на деле великий визирь собирал войска и припасы в Рущуке, а затем начал распространять слухи, будто он получил приказ из Константинополя вооружить в Варне матросов, зимнее войско и оставшихся янычар. Кутузов пригрозил, что, если хоть полсотни турок прибудут в Разград, он немедленно прекратит переговоры и возобновит наступление.
Уступая роковой необходимости, Ахмед-паша подписал наконец 25 ноября условие о передаче окруженной армии русским «на сохранение» и об установлении бессрочного перемирия.
Никогда еще Кутузов не видел ничего подобного тому, что открылось ему в турецком лагере. Распухшие от голода солдаты протягивали руки за хлебом, набрасывались на него и в корчах умирали. Три тысячи больных и раненых были перевезены на правый берег Дуная и переданы великому визирю. Но никто не мог сказать, сколько мертвецов осталось вперемежку с 8000 трупами лошадей, наполовину сгнивших и истлевших. Остатки армии, возглавляемой трехбунчужным пашой Чапан-оглу, были обезоружены и размещены в окрестностях деревни Малки; пушки и артиллеристы привезены в Журжу.
Позднее Кутузов будет вспоминать этих турок, когда на его глазах свершится гибель «Великой армии» Наполеона.
Сам того не зная, он репетировал на берегах Дуная будущую войну 1812 года...
13
Любовь – та же война.
Могут сказать, что стыдно старцу, который вдруг воспылал страстью к юной простушке. Но ведь сочинил же немецкий народ сказку о Фаусте. Фаустом, который добился своего, не продавшись при этом черту, чувствовал себя Михаил Илларионович.
Похищение было организовано так.
Действительный статский советник Иван Яковлевич Коронелли средь бела дня подъехал в карете к покоям боярина Гулиани. В тот же миг мадам Гулиани, как бы случайно прогуливаясь, вышла навстречу, а слуга вынес ее вещи. Коронелли усадил ее в карету, которая направилась к специально приготовленному дому. Сам действительный статский советник уже не посмел сесть рядом с избранницей Кутузова и шел за каретой пешком.
Конечно, весь бухарестский свет был возмущен и шокирован. Осуждали не за разницу в возрасте, не за азиатский способ умыкания, а прежде всего за то, что выбор графа Михаила Илларионовича пал на полуграмотную валашку. Кутузов в ответ только посмеивался и позволял ей играть своими аксельбантами.
Когда вице-президент Валахии Комнено пригласил к себе на обед всю бухарестскую знать, Михаил Илларионович явился туда с Гулиани. Возмущенные дамы шушукались за столом, склоняя своих супругов покинуть собрание, оскверненное присутствием этой маленькой бесстыдницы.
Зато в кругу офицеров и в валашской среде Кутузов никого не шокировал. Тут не было ни завистливых барынек, ни чопорного Ланжерона, ни великосветских дам, предающихся распутству тайно. Общество собиралось, может быть, и разношерстное, но веселое и без затей: генерал-майор Репнинский, герой рейда за Дунай, на Лом-Паланку, матушка Гулиани – разбитная и смешливая мадам Верканеско, полковник лейб- гвардии Семеновского полка и начальник канцелярии Молдавской армии умница Паисий Кайсаров, казначей валахского дивана Варлам и его милая супруга, теща Булгакова, и сам Константин Яковлевич Булгаков, управляющий дипломатической частью армии, наконец, Иван Степанович Бароцци, чиновник Министерства иностранных дел, всегда с готовой шуткой и метким словом. Все было просто и искрение. Но даже Михаил Илларионович, при всем уме и тонкости, не подозревал, что Бароцци – его приятель еще по Константинополю – приставлен к нему в качестве соглядатая из Петербурга, куда он аккуратно сообщает о каждом шаге главнокомандующего, собирая самые вздорные сплетни и клевету на него...
После тяжелой, блестяще выигранной кампании Кутузов отчаянно нуждался в отдыхе и развлечениях.
Он по-детски радовался пышной иллюминации, устроенной в его честь в Бухаресте, находя только, что в надписях на транспарантах слишком часто упоминается имя Фемистокла, победителя персов. Ездил с Гулиани к графине Мантейфель крестить ее первенца. Выписал итальянскую труппу мимов. И не пропускал ни одного спектакля в польском театре. Конечно, для госпожи Варлам, избалованной петербургской оперой, голоса певцов казались отвратительными. Зато Гулиани была в восторге, особенно от моцартовского «Дон-Жуана». Кутузов был весел, как в далекой молодости.
Однако временами стали – и чем далее, тем чаще – возвращаться мысли о тщете и суетности того, чему он теперь, в час потехи, предавался. «Мгновение страсти проходит, – рассуждал Михаил Илларионович, – забота остается. И не от работы, а от заботы стареет душа...»
Кутузова печалило, что любимая дочь, его «ленивый дружочек», в приятных хлопотах нового брака начала забывать о нем. Он лишь намекнул ей об этом в письме от 13 декабря со своим величайшим тактом: «После приезда твоего из Ревеля получил я только одно письмо от тебя. Это не потому, что ты отвыкла меня любить, но потому, что отвыкла ко мне писать».
А кому, как не Лизоньке, мог он исповедоваться?
Наступил новый, 1812 год. Когда отшумели веселые рождественские праздники, Михаил Илларионович стал все более испытывать приливы тоски по семье, по детям и внукам, по своей Папушеньке, видимо счастливой с Николаем Федоровичем Хитрово. А счастье всегда эгоистично...
«Лизонька, мой друг и с детьми, здравствуй... – писал он 19 января. – Все твои сестры мне пишут; от тебя же я не получил ни одного письма, что меня много озабочивает, и я тебя прошу успокоить меня с первым отправляющимся сюда курьером. Ты не поверишь, милый друг, как я начинаю скучать вдали от вас, которые одни привязывают меня к жизни. Чем долее я живу, тем более убеждаюсь, что слава ничто, как дым. Я всегда был философом, а теперь сделался им в высшей степени. Говорят, что каждый возраст имеет свои страсти; моя же теперь заключается в пламенной любви к моим близким; общество женщин, которым я себя окружаю, не что иное, как каприз. Мне самому смешно, когда я смотрю, каким взглядом я смотрю на свое положение, на почести, которые мне воздаются, и на власть, мне предоставленную. Я все думаю о