Дорогая Chiara[48] (как мне надлежит научиться тебя теперь называть).
День сегодня серый, скверный. С моря летит, завывая, ветер. Поразительно, ему удается добраться до самого кампуса и сделать здешний воздух соленым и влажным. Я сижу в библиотеке — одна- одинешенька, насколько мне удается различить, — глядя на капли, сбегающие, а вернее, шатко влекущиеся по оконным стеклам. Передо мной лежит на столе антология почтенных критических опусов, посвященных поэзии восемнадцатого века, рядом с нею — несколько томов Попа и Грея, все как один не прочитанные. И куда это все подевались? Может быть, я пропускаю какую-то важную лекцию или иное событие? Дa и ладно, писать тебе намного интереснее, чем углубляться в скучные рифмованные двустишия.
Ну как твоя осень в Мантуе? Совершенна, я полагаю. Ты сидишь в кафе на площади, под колоннадой, пьешь капуччино. Осенние листья порхают по каменным плитам. Старуха, вся в черном, катит по площади велосипед, корзинка ее наполнена хлебом, помидорами, сыром, молоком. И горстка красивых итальянских юношей теснится в углу площади у своих мотороллеров, разглядывая только что прибывшую из Англии прекрасную и загадочную студентку, обсуждая ее и споря о том, кто первым назначит ей свидание. И колокол звонит на campanile,[49] и… ладно, жизнь твоя там выглядит совсем иначе, я просто нахлобучиваю одно клише на другое, но ведь могу же я немного пофантазировать, верно, в это тоскливое девонское утро?
Кстати, собираешься ли ты — по возвращении в Англию — вновь обратиться в простую и понятную Клэр? Но нет, простой и понятной ты никогда не будешь.
Итак, через несколько недель тебя навестит Филип. Похоже, нам обеим удалось удивить друг дружку нашими будущими гостями. Впрочем, ты и Филип? Чудеса никогда не кончаются. Да, конечно, я знаю, ничего тут такого нет, он всего только друг, приезжает на несколько дней, чтобы побыть с тобой в Италии. Просто в том, как ты упомянула об этом в письме, присутствовала некая нотка. Дa и ладно, уверена, вы с ним хорошо проведете время. Он очень милый, с ним легко и т. д. Я так всегда считала. Из всех нас, выпускавших в ту пору журнал, он был, вероятно, самым простым и приятным — ты согласна со мной?
И это намного больше того, что можно сказать о Бенжамене.
Дa-да, меня тоже удивляет, что он хочет приехать повидаться со мной, пусть даже всего лишь на длинный уик-энд. Думаю, я просто доняла его двумя годами бесконечных, назойливых, приглашений. Теперь, когда этому предстоит наконец свершиться, я страшно нервничаю. Я думаю — Бенжамен? На два с половиной дня? О чем мы будем разговаривать? Вот о чем бы ты смогла проговорить с Бенжаменом в течение двух с половиной часов или даже минут? Вынесу ли я целый уик-энд долгих периодов загадочного молчания, целых эонов, в которые он напряженно взирает в окно, неторопливо обыскивая свой мозг в поисках mot juste, [50] пригодного для ответа на твой последний вопрос, который, возможно, был не хитрее чем «Не хочешь ли чаю?».
О, понимаю, я несправедлива к нему, ужасно несправедлива. Все мы любим Бенжамена. Ты, я знаю, в особенности. И возможно, Оксфорд открыл перед ним бесконечные перспективы. (Ха! Ладно, эта возможность лежит в самом низу шкалы вероятностей.) Я если на миг перестать упражняться б остроумии, думаю, у него имелись причины выглядеть таким грустным и задумчивым. Тебе следует знать, что в Бенжамене есть тайные глубины. Я в них однажды заглянула.
Историю эту я никогда никому не рассказывала, но какого черта, сейчас десять тридцать утра, друзья куда-то сгинули, в библиотеке пусто, а передо мной лежит целая стопка чистых, ожидающих, когда я их заполню, листов А4. Раз уж я не собиралась никому об этом рассказывать, почему бы не рассказать тебе?
Если честно, все это довольно страшно. И связано скорее с Лоис, его сестрой, чем с самим Бенжаменом. Но о ней я расскажу под конец письма.
Случилось это… господи, три с половиной года назад. Как уже начало ускользать от нас время! В феврале 1978-го, если память мне не изменяет. Как раз перед самым началом его пугающе неподобающего романа с Дженнифер Хокинс. Впрочем, об этом чем меньше скажешь, тем лучше.
Ты помнишь мистера Тиллотсона, его «уроки-прогулки»? По-моему, ты в них участия не принимала. Начались они в мужской школе и были чем-то вроде исправительной меры, нацеленной на безнадежно неспортивных умников, но после в них разрешили участвовать и девочкам, от чего они, как ты понимаешь, приобрели много большую популярность. Какие только греховные уловки не применялись, лишь бы попасть на них. По поводу их шутили, будто все мы, что ни неделя, ухитряемся заблудиться, и, как всякая хорошая шутка, эта была полностью справедлива: мистер Тиллотсон был милейшим человеком, но разобраться в карте не смог бы, даже если бы от этого зависела его жизнь. Очень скоро все мы прониклись любопытством насчет того, как быстро и как надолго удастся нам сбиться с пути в следующий раз — некоторые даже заключали пари на сей счет. Отчего все становилось лишь более забавным.
Что бы там ни говорили, по-моему, в окрестностях. Бирмингема масса прелестных, сельских, уголков, однако за несколько месяцев нам удалось перебрать их все до одного, и тогда мистера Т. осенила блестящая мысль — он решил прогуляться с нами по запущенным каналам. Многие из нас и знать-то не знали, что в городе вообще существует система каналов, и были не правы: на самом деле каналы тянутся на многие мили, но только ни одним из них больше не пользуются, на смену им пришли автодороги. Должна сказать, их отличала особая атмосфера, они — все эти задние стены десятков заброшенных фабрик, и складов, разбитые окна, жутковатое запустение — придавали городу облик, которого мы обычно не видим. А уж для того, чтобы заблудиться, место было попросту идеальное.
Мы с Бенжаменом однажды отбились от всех, а через какое-то время начало смеркаться и, по правде сказать, нам стало немного не по себе. Куда все подевались, мы и ведать не ведали, однако решили, что самым надежным будет остаться на месте и подождать, пока кто-нибудь не появится. Все лучше, чем бежать туда, откуда мы пришли, и окончательно сбиться с дороги.
Поэтому мы присели и завели разговор.
Бенжамен сказал кое-что о каналах, с этого, сколько я помню, все и началось. А сказал он, что, по- видимому, — так, во всяком случае, уверял Мистер Т. — каналов, если считать в милях в Бирмингеме больше, чем в Венеции. Звучит совершенно невероятно, не правда ли? ВО3МОЖНО, тебе удастся когда- нибудь заглянуть туда, произвести кой-какие замеры и сообщить мне, что ты об этом думаешь.
Я ответила ему примерно так: все это замечательно, однако человеку, плывущему по каналам Венеции, хотя бы есть на что посмотреть — там столько дворцов и великолепных храмов. И тут Бенжамен сказал нечто странное, сказал, что его раздражают такие сравнения, в храме главное не как он выглядит, а богослужение, которое в нем происходит, чистосердечие (или что-то в этом роде) религиозного чувства, и в этом отношении, сказал он, церкви Бирмингема волнуют ничуть не меньше, чем церкви Венеции или какого угодно другого города.
Все это произносилось с поразительной страстностью, так мне показалось, и стало для меня полной неожиданностью, и потому я спросила: «Бенжамен, ты что же, верующий?» — а он ответил: «В общем-то да», а когда я поинтересовалась, почему он никогда об этом раньше не говорил, сказал, что ему уже некоторое время хотелось поговорить со мной на эту тему, да все как-то случая не выпадало, а в «Христианское общество» он вступать не хочет, потому что считает веру делом очень личным и ему было бы неудобно делиться ею с другими людьми.
Готова поспорить, это тебя удивило, не так ли? — и, смею сказать, не порадовало. Я знаю, любая религия тебе ненавистна, и потому никогда прежде с тобой об этом не заговаривала, однако теперь, в письме, могу сказать тебе: ты ошибаешься, Клэр, я понимаю, откуда в тебе эти чувства, но та религия, которой придерживаются твои родители, не имеет ничего общего с настоящим христианством, она, насколько я понимаю, есть лишь извращение веры. Настоящее христианство стоит з