обнаружить закономерности химерического сновидения, то кому хотелось бы заняться долгим и утомительным изучением внешнего мира — да еще такого мира, многие стороны которого выглядели малопривлекательными?
Так возникла наука, почти исключительно занятая человеческим субъектом, закономерностями его созерцания, мышления и чувствования. Первенство, отдававшееся этим процессам, к которым относились, конечно, также и функции человеческого аппарата отображения мира, имело то парадоксальное следствие, что образ и действительность поменялись местами: действительностью стали считать образы вещей, нарисованные нашим 'perceiving apparatus',[25] подлинные же вещи стали толковать как несовершенные и преходящие тени совершенных и непреходящих идей. Idealia sunt realia ante rem — общее есть действительность,
Думаю, что объяснение этого парадокса надо искать в антропоморфном истолковании творческого процесса: если, например, столяр делает стол, то и в самом деле идея стола имеется прежде, чем она воплощается в реальный стол, и она совершеннее этого стола, потому что в ней нет, например, дыр от сучьев, столь же не «предусмотренных» ремесленником, как и случайные срывы рубанка. Идея также не столь преходяща, как реальная мебель: когда эту мебель источат древесные черви или поломают дети, идея может найти новое воплощение в починке старого или в изготовлении нового стола.
Но собака, как и подавляющее большинство предметов нашей вселенной, вовсе не создана по человеческому плану. Идея собаки, которую мы носим в голове, есть абстракция, извлеченная с помощью наших органов чувств и нашей нервной системы из опыта, где было очень много реальных собак. Вряд ли мы отдаем себе отчет, какой это невероятный парадокс — считать реальный предмет образом того, что в действительности есть его образ. И мы, немцы, глубже всех народов на свете проникнуты платоновским идеализмом: наш величайший поэт мог сказать: 'Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis',[27] и никто ему не возразил (2).
Препятствие для всякого человеческого стремления к познанию, возникшее из доверия к внутреннему опыту и недоверия к внешнему, никоим образом не преодолено и по сей день. Вплоть до последнего времени все выдающиеся философы были идеалистами. Современное естествознание возникло вместе с Галилеем, без всякой существенной помощи со стороны философии; оно развилось независимо из новых ростков, а отнюдь не из возрождения умершего естествознания древних. Оно не заботилось о том, чем занимались в то время гуманитарные науки, а те, в свою очередь, по обыкновению игнорировали новое естествознание. Так получилось разделение «факультетов». 'Если однажды в культуре произошло разделение, — говорит Ч. П. Сноу в своей книге 'Две культуры', — то все общественные силы действуют таким образом, чтобы сделать его не менее, а еще более резким'. ('Once a cultural divide gets established, all the social forces operate to make is not less rigid, but more so'.)
Одна из этих общественных сил — взаимное презрение. Так, например, мой кёнигсбергский коллега, неокантианец Курт Лейдер, категорически объявлял все естествознание 'вершиной догматической ограниченности', между тем как мой учитель Оскар Гейнрот определял всю философию как 'патологический холостой ход способностей, дарованных человеку для познания природы'.
Но и те философы и естествоиспытатели, которые не так плохо думали друг о друге и даже, может быть, уважали друг друга, не ожидали от другого факультета никакого нового знания, применимого в их собственной работе. Поэтому они не считали себя обязанными хотя бы бегло знакомиться с тем, что происходит на другом факультете.
Так выросла разделяющая стена, тормозившая развитие человеческого познания как раз в том направлении, где оно было бы всего более необходимо, — в направлении требуемого Бриджменом объективирующего исследования
Первые попытки пробить зловредную стену, разделяющую естественные и гуманитарные науки, исходили от психологии и составляют славную страницу в ее истории. Раньше всех попытались это сделать в конце прошлого века и в начале нынешнего представители гештальт-психологии,[28] хотя, к сожалению, с недостаточными средствами, так как им не хватало знаний в теории эволюции. Со стороны строгого естествознания Макс Планк был одиним из первых, кто решился пробить дорогу от фундаментальнейшей из естественных наук, физики, к фундаментальнейшей из всех философских дисциплин, теории познания. Он был основательно знаком с ходом мыслей Канта, когда совершил свой революционный подвиг: вопреки воззрению трансцендентального идеализма, считавшего категорию причинности априорной и логически необходимой, он подошел к ней как к гипотезе, сделанной человеком. Там, где эта гипотеза уже не способна была упорядочить экспериментальные факты, он попросту отодвинул ее в сторону, заменив ее теорией вероятностей. Этот переворот, произведенный Планком не только в физике, но и в теории познания, по всей вероятности, был бы невозможен, если бы он не был так глубоко знаком с Кантом. Гносеологические выводы, к которым пришел Планк, по его собственным словам, вполне соответствуют излагаемой здесь точке зрения гипотетического реализма, которую разделяет также ряд других выдающихся физиков, в том числе Бриджмен.
Лишь в последнее время, по-видимому, некоторым мыслителям удалось пробиться через великую стену в обратном направлении — от философии к естествознанию. Теперь есть уже и «настоящие» философы, понимающие под объективированием в точности то же самое, что естествоиспытатели, и с той же точки зрения рассматривающие человека. Назову здесь Карла Поппера с его работами 'Логика научного открытия' и 'Объективное знание', далее, Дональда Кэмпбелла с его книгой 'Эволюционная эпистемология' и Вальтера Роберта Корти с его 'Генетической философией'.
Сам я лишь в последние годы моей жизни осознал, что человеческая культура и человеческий дух могут — и должны — исследоваться методами естествознания, с присущими ему постановками вопросов. Исключение из моих профессиональных интересов всего относящегося к культуре я должен расценивать как дань уважения к традиционному разделению факультетов, так как в других сторонах духовной жизни я был заинтересован уже с юности. Например, очень рано я понял необходимость 'теории познания как знания аппаратуры', о чем уже была речь; в самом деле, в исследовании поведения еще важнее, чем в других отраслях биологии, знать ограничения собственного воспринимающего аппарата.
Но хотя я уже рано пришел к продуманной гносеологической установке и хотя мне ясно было, что человек также имеет врожденные нормы поведения, доступные постановкам вопросов и методам естествознания, мое стремление к познанию всегда останавливалось перед теми специфически человеческими свойствами и функциями, которые строятся на уровне культуры.
В конце концов против этого ограничения возмутился во мне
Большая часть духовных болезней и расстройств, ставящих под вопрос дальнейшее существование нашей культуры, касается этического и морального поведения человека. Чтобы принять против них надлежащие меры, нам нужно естественно-научное понимание причин этих патологических явлений; а для этого надо пробить стену между естественными и гуманитарными науками в том месте, где ее защищают с обеих сторон: естествоиспытатели, как известно, воздерживаются обычно от любых ценностных суждений, тогда как, с другой стороны, гуманитарные ученые во всех ценностных вопросах философии находятся под сильным влиянием идеалистического мнения, будто бы все объяснимое естественно-научным путем ipso facto[29] должно быть безразлично к ценностям. Таким образом, зловредная стена укрепляется с обеих сторон как раз в том месте, где особенно необходимо ее разрушить. С