нервничай, моя дорогая, моя самая любимая, ну что ты испугалась? Я же люблю тебя, люблю, люблю…
Заклинания мои по своей бессвязности напоминали письма одной прекрасной дамы к Совести Эпохи, наградившего ее, то бишь даму, «сифоном», который он сам подцепил совершенно случайно во время поездки на грузовике (роман Совести с девицей–шофером был посильнее, чем в «Фаусте» Гете[91] или соблазнение Джакомо Казановой старой вдовы, пожелавшей вновь родиться мальчиком). Совесть обнаружил беду с опозданием, из честности и порядочности сообщил имена всех своих привязанностей требовательной медицинской службе (имени у девицы–шофера он не успел спросить), прекрасную даму вместе с мужем поставили на учет, но она все вытерпела, все приняла, как должное, все снесла, только в горящую избу не успела войти, и каждый день летели Совести сумбурные письма с «люблю, люблю, люблю», он читал мне их вслух, попивая водку, оставляющую размазанные пятна на тексте, и говорил: «Учись, Алик, учись! Постигай, что такое настоящий мужчина, что такое настоящая любовь!»
Я целовал ее лицо и плечи, я ласково прижимал ее к себе (серое атласное платье тут же покрылось кровавыми пятнами) и не мог оторваться, дьявол подталкивал меня к постели… Мы аккуратно обошли безжизненное тело Юджина и быстро, как изголодавшиеся коты, довели помолвку до логического конца, или, по Шакеспеару, «made a beast with two backs» — «сделали одного зверя с двумя спинами».
«О карамба, я еще опишу все это,— думал я, целуя ее и тоскуя,— мир еще узнает, что такое разведка, где долг, любовь, виски и кровь смешаны воедино, мир еще узнает, я вздымусь со дна подводного царства тайной войны, я выплыву оттуда, весь залепленный ракушками и водорослями, и поведаю миру об этом! Все поры души, годами придавленные конспирацией, задушенные и изведенные, вдруг раскроются, как белые цветки, и сорвет взбунтовавшийся Алекс сургучную печать со своего измученного молчанием рта, главное — успеть до цирроза, до инфаркта, до паралича».
— Слушай меня внимательно, Кэти. Я давно собирался тебе об этом сказать, но тогда мы еще не были так близки, как сейчас… Ты любишь меня?
— Да, да! — шептала она.
— Так слушай и не удивляйся. Ты была права: я плохо разбираюсь в торговле, папа правильно угадал… Не удивляйся, Кэти, но я работаю в разведке.
— Я так и думала! — И она прижалась ко мне еще крепче.— Я люблю тебя, Алекс!
— И я тоже,— сказал я,— Я очень, очень тебя люблю, Кэти. Я не могу без тебя, и я счастлив, что мы повенчались. Я всегда буду с тобой, Кэти,— жужжал я, уже сам поверив в это.
— Да, да,— шептала она, словно боясь разбудить окровавленного Юджина.— Да, да…
— Ты даже не спрашиваешь, в какой разведке я работаю…
Она словно очнулась после летаргического сна.
— То есть как? Разве не в Сикрет Интеллидженс Сервис? — Вот таким патриотом я выглядел в ее глазах! О женщины! Глупые птичьи головки, ничтожество вам имя, доверчивые щенята — вот вы кто!
— Конечно. В Сикрет Интеллидженс Сервис, в четвертом бюро по иностранным операциям. — Нес я всю эту муру, прекрасно зная, что широкой публике так заморочили голову байками о шпионаже, что чем больше идиотски–сложных названий, тем глубже доверие — Кэти, нам срочно нужно плыть в Кале, за мной погоня… меня об этом предупредил Рэй… положение очень сложное.
— А Юджин? Зачем ты это сделал?
Она уже совсем очнулась и с ужасом смотрела на распростертое тело Юджина.
— Юджин — агент враждебной службы, он заслан сюда с подрывными целями… он пытался меня отравить. Рэй поручил доставить его в Кале, там его ждут наши французские коллеги — до этого он совершил преступление в Гавре[92].
— Может быть, вызвать полицию?
О, это вечное, чисто западное уважение к Закону, эта слепая вера в его незыблемость и правоту, полное непонимание норм кристально чистой пролетарской Морали — единственной судьи всех и вся. Яхту покачивало, набережная Брайтона сияла огнями, времени было в обрез — за работу, шпион, и горн, и барабаны, барабаны, барабаны!
— Не беспокойся, Кэти, с полицией все согласовано, сейчас мы приведем его в порядок…— Я тронул Юджина рукой, и он застонал — Видишь, он жив, не волнуйся, Кэти. Где у тебя бинт? Скажи, где бинт, я перевяжу его сам, а ты включай мотор и становись к штурвалу! Только быстро, нельзя терять ни минуты!
Она убежала на палубу, мотор вздохнул, мягко взял первые обороты, и мы отчалили, освещая темнеющие дали прожектором, которому помогала несколько мрачноватая луна.
Я перевязал голову Юджина — в бинтах он выглядел как Дед Мороз на даче у Большой Земли, к снежной физиономии которого присобачили неестественно огромный красный нос. (Я вспомнил, как целовал Римму в снегу.) Я оттер его рубильник от крови, вытер все лицо тем самым пресловутым платком, о котором забыл в критический момент, что, собственно, и привело к кровопролитию, с трудом перетащил на ложе, снял забрызганный кровью костюм и рубашку, перекрутил ему руки веревкой и привязал к кровати.
Все его испачканные вещи вместе со своим любимым костюмом я завернул в простыню, привязал к тюку якорь и выбросил в морские глубины на радость Нептуну и золотым рыбкам. На яхте находились кое– какие шмотки, я быстро переоделся и принес Юджину спортивный костюм.
— Какая вы все–таки сволочь[93]! — сказал он вдруг тихо.— Я предполагал, что вы сволочь, но не думал, что до такой степени. Дайте мне что–нибудь от головы…
Я достал таблетки.
— И воды!
Я положил ему таблетку на язык, приподнял голову и поднес стакан к губам — просто брат милосердия, спасающий ближнего и кормящий его своей собственной грудью.
— Какой я дурак! — вздохнул он.— Тюфяк! Я всегда подозревал вас, но потом перестал. И вот результат: попался как кур в ощип! Но я не думал, что вы такой негодяй, чтобы делать все это в день помолвки. Что вы сделали с Рэем? Убили?
— Что за ерунда! И вообще это вас совершенно не касается. Лежите себе спокойно.
— А ведь я вам поверил… Я действительно поверил, что вы порвали с Мекленбургом. Дурак я все– таки, ужасный дурак! — причитал он.
Яхта уже набрала скорость, за иллюминаторами свистел ветер, Хилсмен мирно храпел в ангаре на берегу, Базилио и Алиса, видимо, обсуждали мой переход на сотерн как добрый знак на пути к полному семейному счастью и радовались за Кэти, неизвестный Летучий Голландец, на котором собирались ласково побеседовать с Юджином, уже, наверное, бросил якорь в Кале, и на все это щедро выливала свой мутноватый свет маячившая над нами луна.
— Вы еще пожалеете об этом, Алекс… Вы еще пожалеете! Зачем вы это делаете? Вы даже не представляете, какую роль вы играете… Вы же пешка в чужих руках… Сука ты последняя,— перешел он на более эмоциональный сленг,— сука ты, вот ты кто!
Я вышел на палубу, подошел к Кэти сзади и нежно поцеловал ее в шею.
— Как Юджин? — деловито спросила моя боевая подруга, прижимаясь ко мне спиной, видимо, в ней проснулась душа полковника Лоуренса, спасающего Британскую Империю от происков турок.
— Он пришел в себя, все в порядке. Тебе не холодно? — Заботлив я был до приторности, самому стало противно.
— Постой немного у штурвала, я достану меховую куртку.
Я вгляделся в непроходимую тьму, слегка просвеченную головным прожектором яхты, и прибавил ходу — вдали мельтешили пляшущие огоньки французского берега, по времени мы вполне укладывались в железные указания Бритой Головы. Точность Алекса высоко ценилась в Монастыре, точность всегда была культом: перед началом совещания Маня многозначительно смотрел на часы, а опоздавших обливал таким ледяным презрением, что они проходили на цыпочках и боялись громыхнуть стулом. Правда, как всегда в Мекленбурге, за точностью следовала безалаберная говорильня, не ограниченная никаким регламентом, которую Маня — отдадим ему должное — увенчивал неким пространным резюме (он говорил «резумэ»), лишь отдаленно связанным с предметом дискуссии.
Через несколько минут Кэти вернулась, переодевшись в куртку и исторические ботфорты,