«Публика здесь [В Старой Руссе] очевидно ужасно церемонная, тонная, всё старающаяся смахивать на гранд-монд, с сквернейшим французским языком. Дамы все стараются блистать костюмами, всё, должно быть, дрянь страшная… Да и вся эта Старая Русса ужасная дрянь».
Ваше Императорское Высочество Милостивейший государь,
Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой. Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское престулление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с
Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли значит обречь себя на роль пария. А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.
Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, Государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это, — но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.
Сегодня, с воскресения на понедельник, видел во сне, что Лиля [дочь — Любовь Федоровна Достоевская] сиротка и попала к какой-то мучительнице и та ее засекла розгами, большими, солдатскими, так что я уже застал ее на последнем издыхании, и она всё говорила: мамочка, мамочка! От этого сна я сегодня чуть с ума не сойду».
«Затем накупил много папирос, а так как оставалось время [в Берлине] съездить в сад Кроля, то поехал. В этот день погода была ясная. Этот сад мерзость ужаснейшая, но публики бездна, и немцы гуляют с наслаждением».
«В заключение об Эмсе — здесь давка, публика со всего мира, костюмы и блеск, и все-таки одна треть №№ не заняты. Магазины подлейшие. Хотел было купить шляпу, нашел только один магазинишко, где товар вроде как у нас на толкучем. И все это выставлено с гордостью, цены непомерные, а купцы рыло воротят».
«Всё здесь мизерно и жалко, магазины прескверные. Одно местоположение лишь прелестно, но всего лишь на одну минуту, потому что Эмс есть — тесное ущелье между двумя цепями гор, и весь он узнается за одну минуту».
«Дама — директриса института в Новочеркасске, лет сорока, а кажется 25, с ней дочка-молчанка, лет 15, но очень хорошенькая. При них же родственник или знакомый, довольно оригинальный и несколько смешной человек. Мы сделали прогулку, по сырой дороге, недалеко в горы, до первого ресторана, отдохнули, выпили Maytrank и ушли назад. Эта барыня навела на меня такую тоску, что я буду теперь решительно бегать от всех русских. Дура, каких свет не производил. Космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает отечество. Детей воспитала в Дрездене, и они два месяца назад тому оба померли в России, осталась одна последняя дочь. Вероятно, с горя отправилась в Париж (это у них служба называется, по 4 месяца отпуска за границей, с пособием от казны!)
«… придется остаться [в Эмсе], хотя это было бы мне ужасно тяжело: скука терзает меня, изгрызла меня в этой скверной дыре. Что за публика, что за рожи! Какие подлейшие немцы! Немцы 'с вывертом'. Русских здесь наполовину, про них и говорить нечего; всегда грустно смотреть на русских, толкающихся за границей; бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях. Не глядел бы на них…»
«Свинское, подлое место, подлее которого нет на свете!
Здесь есть с которыми я раскланиваюсь из русских, из тех, которые, увидя вас, вечно подходят рекомендоваться. Один из них (держит себя большим джентльменом) уверяет, что встречал меня у Полонского. Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов, заносчивая скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он пражскую церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как бревно и срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в невежестве все они один другому не уступят».
«Комнаты [в Эмсе] оказались ужасно низенькие и душные, а весь этаж полон самыми мелкими жильцами из немцев, хохочущими, топочущими, поющими и кричащими без всякой деликатности, как настоящие грубые немцы».