разлетались кровавыми кляксами, ты же все знаешь, скорей! — а я, хоть убей, ничего не понимал, понимание было рядом, но проникнуть в него было так же безнадежно, как нырнуть в озеро ртути, на дне, на дне, кричали птицы перед смертью, перед ударом, на дне же! — только это могло их спасти, они гибли тысячами, а я все не мог нырнуть, и вдруг огромный чугунный сапог наступил на меня и вдавил в то недосягаемое дно, впечатал в него, и это было так неожиданно и так ужасно, что я закричал… но как-то так получилось, что я, крича, перетек из того, кто слабо ворочался под сапогом, в другого, кто в идиотическом блаженстве парил над зеленым клеенчатым столом, на котором в непостижимом порядке лежали яркие и разноцветные слова и фразы, и невидимые руки задумчиво перекладывали их то так, то этак, и голос доктора Мориты задумчиво произносил то, что было написано, но мое розовое блаженство не позволяло мне ни прочесть, ни услышать, ни понять, что же происходит, ты хоть запомни, сказала Таня, ты запомни, а поймешь ты все потом… и я успел запомнить, прежде чем те же невидимые руки схватили меня, скомкали в снежок и швырнули за окно… я разлетелся в пыль, а мир вокруг меня стал знаком и неимоверно четок: знакомая дорога по дамбе меж двух озер, темная, маслянистая вода в озерах — без ряби и без блеска, но под водой что-то движется, мощно и гибко, и я даже знаю, что… и если пройти по дороге, а потом подняться в гору и чуть спуститься по противоположному склону, свернуть вправо и пробраться через плотный колючий кустарник, то можно выйти к этому старому каменному дому с зарешеченными окнами, с забитой дверью, но по скобам в стене можно вскарабкаться на карниз второго этажа, а потом по карнизу дойти до того места, где был балкон, и толкнуть дверь, и войти — пола нет, есть только балки, но они широки, а по балкам можно добраться до внутренней лестницы, спуститься на первый этаж, подойти к задвинутой тяжелым засовом подвальной двери, встать напротив и смотреть, как медленно, осыпая ржавчину, отодвигается засов, медленно открывается дверь, открывается, открывается… настежь, и тебя начинает втягивать в нее, мягко, но неодолимо, и это блаженство, блаженство — когда ты подчиняешься и заранее знаешь, что никакого сопротивления быть не может, нет, — блаженство до экстаза, до тяжести в животе, и ты стекаешь вниз по лестнице, марш за маршем, вниз, вниз, дух захватывает от падения, и влетаешь в теплую темную комнату, в скользкую толпу голых людей, тысячи прикосновений рук, губ, грудей, ягодиц, и через минуту перестаешь понимать, где ты сам, а где остальные, а сзади напирают, напирают, а впереди под потолком окошко, и ты выскальзываешь, выныриваешь около него, хватаешься за край и втягиваешься внутрь, там длинный ход, по которому можно только молча ползти, и кто-то ползет впереди, и кто-то подталкивает сзади, дорога у всех одна, и ползешь, выбиваясь из сил, и вываливаешься наружу, не сразу понимая, что произошло, а это — это тот самый перламутровый шар, но до него еще надо доплыть, и плывешь, потому что иначе смерть, и сколько их, которые тонут рядом с тобой, плывут и тонут, тонут, тонут один за другим, но вот — дотрагиваешься рукой до светящейся, ледяной на ощупь поверхности — и намертво примерзаешь к ней, и видишь, как становится ледяной твоя рука — по локоть, по плечо, выше, выше, — доходит до сердца, и сердце останавливается на полуударе, и перед глазами вспыхивает что-то черное, с миллионом золотых полосок, а потом сменяется черным же небом, ледяным черным небом с вмерзшими в него звездами, но это только полнеба, понимаешь ты, а еще полнеба скрыты землей под ногами, никогда не увидишь всего, никогда, а может быть там, где ты ничего не видишь, и происходит главное, главное и страшное, но вот меняется что-то, исчезает, небо становится старым и дряблым, морщится, опадает, обнажаются пружины и зубчатые колеса, еще немного — и они тоже распадаются в прах, и ржавая поземка летит над призрачной землей, и я, маленький и голый, замерзший, синий дрожащий, делаю свой первый шаг, потом еще один, потом еще, еще — и иду куда-то, потому что всегда, когда тебе все равно, идти или стоять на месте, уж лучше идти…
Без времени
Глатц
Была странная, состоящая из кирпичиков темнота, и просачиваться сквозь нее можно было только между кирпичиками, вдоль, поперек, вверх, вниз, — но зато это было легко, тепло, приятно, и приходилось даже слегка сдерживать себя, как хозяин добродушно сдерживает разыгравшегося в снегу молодого пса, сдерживать, чтобы не течь сразу во все стороны, Я подносил руки к лицу, и они радостно выплескивались из просветов между кирпичами, я наклонялся вперед, — и лицо мое, дробясь на блики, проносилось по извилистым лабиринтам, иногда встречая и выручая свои заблудившиеся части; я вставал на носки и кружился в этом тихом пространстве, чувствуя себя стаей рыб, проскакивающих в ячейки слишком крупной сети; изредка я со ржавым скрежетом цеплялся чем-то за что-то, и тогда казалось, что цепкая ручка скручивает жгутом мои кишки, но стоило сдать чуть назад, и зацеп исчезал, и можно было опять кружиться, кружиться, кружиться — до одурения, до судорог, до бесконечности…
Год 2002. Михаил
27.04. 19 час
Константинополь, полицейский участок № 40
Почему-то лишь здесь, вдохнув плотный запах йода и мочи, я вспомнил, что устал.
Вид у Зойки был вполне деловой, и человек, плохо ее знающий, ничего бы не понял.
Ну, глаза чуть прищурены. Многие так щурятся.
Юра уже был здесь и убежал ненадолго домой. 0н придет к девяти и останется на ночь.
За Тедди все так же дышал аппарат. С трубкой во рту он почему-то походил на глубоководное чудовище, выброшенное на берег. Веки его почернели и отекли.
Вторая операция, сказал хирург, прошла хорошо: зашили разорванный край печени.
Из-под простыни выходили трубки, тянулись к тихо гудящему желтому цилиндру под кроватью. Пришла медсестра, жестом отодвинула нас, воткнула в Тедди шприц. Из двух пластиковых мешочков что-то по каплям — справа медленно, слева быстро, почти струйкой — вливалось в его вены. Зойка влажной салфеткой вытерла Тедди лоб и щеки, промыла глаза, нос.
— Поедем, — сказал я.
— Надо дождаться Юры, — покачала она головой.
— Я тебя отвезу и вернусь. Скоро стемнеет.
— Куда ты хочешь меня отвезти?
— Где буду за тебя спокоен.
— По-моему, это паранойя. Мы вряд ли кому-то интересны. Иначе пришлось бы скрываться половине курса.
— Не сомневаюсь, — сказал я. — Но береженого Бог бережет.
— Поехали, — вдруг согласилась она. — Вези и прячь. Только чтобы я ничего не знала…
Она повесила халат на вешалку, сняла косынку. Волосы ее за день слежались.
— Вид мерзкий?
— Отталкивающий. Сейчас будет еще хуже…
Год 1991. Игорь
15.06. 22 час
Где-то в Подмосковье
Я лежал в бурьяне на краю бывшего футбольного поля. Головная боль прошла, но мышцы продолжали ныть, ныть, будто меня измолотили резиновыми палками. Страшно было подумать, что вот еще немного, и опять придется вставать, куда-то идти, бежать, скрываться, стрелять… Надо мной в немыслимой вышине парили первые звезды. Чуть ниже, золотые на синем, шли, развертывая за собой инверсионные