досадно, что он потерял день даром.
— Пожалуйте;- сказала горничная, встретив Кириллова в передней. — Барыня немножко нездоровы, но отказывать не велели.
XXIII
Кириллов миновал две комнаты, слабо освещенные лампами под длинными абажурами, у двери кабинета остановился на секунду, потом приподнял портьеру и вошел.
Сначала он не разглядел ясно ни Валентины, ни окружающих предметов, хотя сумрак в этой комнате был легче и ярче, нежели в других, которыми он шел. Высокая лампа с полу была прикрыта не темным, а бледным, тонким золотистым абажуром, и комнату наполняли янтарные лучи, туманные и горячие. Лампа освещала снизу широкие, зубчатые листы двух громадных пальм, уходящих к потолку. Воздух был душен, но не душист. Ни гиацинтов, ни лилий не замечалось. Только гибкие, ломкие и нежные златоцветы высоко подымали на столе свои головки; но они были слишком невинны, чтобы благоухать.
— Это вы? — произнесла Валентина тихо. — Здравствуйте. Я вас ждала. А я сегодня совсем больна.
Кириллов подошел ближе и увидал Валентину на низеньком турецком диване. Она даже велела принести из спальни две белые подушки. Шелковые и вышитые жгли ей лицо.
— Вы больны? — с тревогой сказал Кириллов, целуя тонкую руку и заглядывая в блестящие глаза. — Давно больны? Что с вами? Что такое?
— Нет, ничего, пустяки… Маленькая лихорадка, завтра пройдет. Я простудилась немного, погода сырая, резкие перемены… Завтра пройдет, — прибавила она опять, опускаясь на подушки. — Сегодня, конечно, не очень хорошо: шум, звон в голове, сердце стучит, мысли такие резкие, быстрые, ясные.
Кириллов положил шапку и осторожно присел на низенький пуф около дивана.
— Может быть, я вам мешаю? Может быть, вам нужен покой, отдых? Завтра…
— Нет, нет, — прервала его Валентина нетерпеливо. — Я говорю вам, что у меня такие ясные, резкие мысли. И одной мне гораздо хуже, я прислушиваюсь, как стучит кровь в висках, как поднимается температура. Вы будьте со мной, точно со здоровой. Да я и почти здорова. Даже расположение духа мое не меняется от случайной лихорадки, и теперь не изменилось. Я всегда я… а в болезни, мне кажется, я даже больше я, чем всегда, — прибавила она с раздумьем.
Кириллов так же, как смотрел утром в тусклое зеркало на свое изображение, не видя его, смотрел теперь на Валентину, почти не замечая ее: он обдумывал слова, которые сейчас скажет ей.
А между тем Валентина была странно красива в этот вечер. Лицо, широкое у висков, с узким и маленьким подбородком, — казалось бледным, несмотря на жар. Черные волосы, слегка растрепанные, тонко вились на висках. Глаза, огромные, окруженные тенью, полуоткрытые, слабо мерцали. На ней было надето просторное, густо собранное платье из тончайшего китайского шелка, светло-желтого и обнявшего ее, как нежная золотистая пена. Платье кончалось к вороту прозрачным, старинным кружевом, тоже чуть желтоватым, но не блестящим, а матовым. Сквозь кружева белела нежная, почти девическая шея. Широкие, мягкие рукава доходили только до локтя. Из-под бесчисленных складок платья виднелась небольшая нога в черной лакированной туфле без каблука и в черном, очень тонком чулке с вышитыми золотыми стрелками.
— Вы молчите? — сказала Валентина, опять приподнимаясь. — Мы так давно не видались, а вы не хотите мне ничего рассказать? Вас, верно, смущают подушки, весь этот больничный вид. Знаете, я лучше сяду, вот хоть в кресло рядом… Вы увидите, я и сама скоро забуду о своей болезни…
Она легко встала, собрав складки нежного платья, и, действительно, села в кресло, положив руки на колени.
Кириллов обернулся, посмотрел на нее несколько секунд — и вдруг, неожиданно склонившись, припал к ее рукам.
Он целовал попеременно то одну, то другую и повторял тихо:
— Дорогая, милая… Ведь вы мне разрешаете говорить о любви… любить вас? Ведь прошел искус, да? Ведь вы убедились, что у меня верное, истинно верное сердце?
Валентина не отнимала рук, но молчала. Она не знала, что ответить на его слова.
— Радость моя, — продолжал Кириллов, — скажите мне все… Повторите то, что уже сказали один раз, — и чему я бесповоротно поверил, как свято верю каждому вашему слову. Ну, скажите, вы меня любите? Как вы меня любите? Я так ждал, я так верил, я стою теперь вашей речи… Отчего вы молчите? Эта минута — серьезная, важная, изменяющая нашу жизнь и внешнюю, и внутреннюю…
— Я люблю вас, я это сказала… Мне кажется, что я вас люблю, — проговорила Валентина тихо и смущенно. — Я теперь жалею, что мы… что я так долго избегала говорить об этом… Много разных мыслей, самых неожиданных и странных, приходило в голову на это время, много изменений… А мы… даже и дружбу нашу позабыли… Помните наши прежние разговоры? А как давно мы не спорили! Ну, погодите, — прибавила она весело, сразу оживляясь. — Вы не хотите мне рассказывать, что думали и делали за это время, так я вам порасскажу! У меня есть много нового. Вот вы меня похвалите, как я сама себя хвалю. Теперь уж у нас секретов не будет, да? Не будет?
Она заглядывала ему в лицо, улыбаясь. Кириллов сидел на низеньком пуфе, согнув колени и немного сгорбившись. Он по-прежнему держал в ладонях руки Валентины, но не целовал их и смотрел вниз. Ему не понравились ее слова, хотя она и сказала, что любит. Но он ожидал другого. И теперь он не знал, каким образом продолжать, хотя то, что ему нужно сказать, было для него по-прежнему неизменно и ясно.
И о чем она хочет рассказать? Что случилось? Не начать ли говорить раньше самому?
— Наш серьезный разговор впереди, Валентина Сергеевна, — произнес Кириллов. — Но в данную минуту меня живо интересует то, о чем вы упомянули. Пожалуйста, говорите.
— Вы меня пугаете, — засмеялась Валентина. — Серьезный разговор… Но и то, что я намерена вам рассказать, — тоже очень серьезно. И все-таки я смеюсь, мне весело, я рада, потому что это хорошее, а не дурное. У вас же в голосе какая-то важность, строгость, точно вы сердитесь на меня… Вы не сердитесь? И это не печальное, то, о чем вы хотите говорить со мной?
— О нет… Но ради Бога, не мучьте меня… Неизвестность мне тяжела.
— Да, я виновата, что столько времени скрывала от вас. Но я хотела сама, своей волей, своим желанием. Это вы дали мне силу, разбудили меня. Без вас, без вашей… привязанности, без вашей дружбы я долго еще колебалась бы, тянула прежнее, старое может быть, всегда… Помните, я говорила вам в Москве, намекала, что хочу жизнь переменить? Так вот — я меняю жизнь.
Кириллов вспыхнул. Он не понимал. В лице было напряженное внимание и жадность.
— Вы… меняете жизнь… То есть вы…
— То есть я решила сделаться актрисой, — докончила Валентина, спокойно и радостно улыбаясь. — Милый друг, вы видели: так дольше жить, как я жила, мне было слишком тяжело. Безделье, дилетантизм — не для меня. У меня в характере есть упорство и суровость. Я долго мучилась, колебалась… Думала — не поздно ли… Талант у меня есть, хотя не скрываю от себя, что и сцена не даст полного утоления сердцу. Драматическое искусство… почти не искусство. Актер — раб, комментатор, он говорит слова автора. Писатель может остаться великим, если и дурно произносят его слова, но актер не может быть велик, если повторяет только ничтожные речи. Мне придется покоряться, играть то, что не совсем согласно с моей душой, что я, быть может, иначе выразила бы… Все равно! Иной дороги для меня нет, иного таланта у меня нет, и я чувствую, что делала преступление перед собой, перед вами — теряя столько дней, почти не живя, не делая того, что могла. Нет, я не дилетантка, я вам говорила это, Геннадий Васильевич. Мне нужен был какой-то толчок — и этот толчок вы мне дали. Я поняла себя и многое. Пусть будет, что будет, а назад я не ворочусь. Да и не хочу назад. У меня впереди светло. Вам спасибо, мой друг, мой милый. Ваша любовь разбудила меня к жизни. И как я в нее верю! И как я ее люблю! И вас люблю. Подумайте: разве не теперь начинается жизнь по-настоящему? Разве мы не вечные, единственные друзья!
Она встала, забыв свою болезнь. Глаза раскрылись широко, губы горели, она была взволнована. На темных ресницах сверкнули слезы.