поверьте мне! Диво, как хорошо! — восторженно воскликнул Пушкин. — А ваше «бешенство желанья» меня буквально заворожило и держит под своим магнетизмом уж сколько времени. Мне все кажется, что я должен был так написать по своему арапскому характеру. Поэтому и включил сие выражение поначалу в своего «Мечтателя», а недавно оно само повторилось в послании к Юрьеву. Вот послушайте:
Каюсь, Денис Васильевич, за дословный повтор и прошу милости вашей. Коли сочтете возражать — вымараю!..
— Да что вы, Александр Сергеевич! Оставьте все как есть. Тут гармония истинная. Ни убавить, ни прибавить... Я лишь радуюсь, что малою толикою послужил вам в помощь. Вы в способностях своих так шагаете, что и конному гусару, каковым себя считаю, за вами не угнаться...
Оба они были польщены взаимной похвалою, и оба полны искренней радостью.
А потом Пушкин читал своего «Кавказского пленника». Лицо его то светлело мечтательной задумчивостью, то темнело сдержанным гневом, то пламенело волнением и необоримой страстью, то туманилось пронзительно-щемящей грустью. Он был прекрасен.
После чтения Пушкин, не в силах сдержать себя, нервно расхаживал по комнате. А Денис Васильевич сидел, опустив голову, с зажатым в руке давно угасшим чубуком. Когда он поднял лицо и обратил его к Пушкину, тот увидел в темных, смоляных глазах его слезы восторга и восхищения. Повинуясь какому-то вихревому бессловесному порыву, Давыдов поднялся с кресла и шагнул навстречу к Пушкину. Они обнялись.
Через какое-то время Денис Васильевич в задумчивости взял один из исписанных листов и снова прочел, невольно вторя голосом своим пушкинской интонации:
Он помедлил немного, вдумываясь в только что вновь прозвучавшие строки, и вдруг спросил:
— А признайтесь-ка, Александр Сергеевич, что пленник Кавказский не кто иной, как вы сами. Вся душа в нем ваша!
— Весь свет может поэт обмануть, — с улыбкою и дымкою грусти в глазах откликнулся Пушкин, — только не собрата своего, поэта истинного!..
Когда Никита, передремав остаток ночи на своей лежанке, вошел в комнату, чтобы растопить выстывшую к утру печь, в окнах уже сияло и искрилось белесое январское солнце, а хозяин с важным усатым гостем в генеральском мундире все еще сидели у стола и о чем-то толковали с прежней живостью. Зеленая же бутылка рейнвейна из его кровных запасов так и стояла перед ними нераскрытою. Баре о ней, должно быть, даже и не вспомнили...
В самый канун отъезда, заглянув к Пушкину, Денис Васильевич случайно заметил на его столе лист, испещренный стихотворными строфами, над которыми было выведено: «Денису Давыдову».
— Простите, Александр Сергеевич, имя свое увидел непроизвольно. И законному любопытству моему, конечно же, нет предела.
— Пока это лишь наброски, дорогой Денис Васильевич. Похвастаться нечем. Может быть, что-то и напишется. Впрочем, ежели хотите, прочту и то, что есть, — ответил он с обычною своей простотою и непринужденностью. — Не судите строго. — И, держа перед глазами исчерканный лист, прочел:
Видите, сколь невесело получилось. Должно, когда писал я сии строфы, уже предчувствовал печаль нашего расставания. Впрочем, даст бог, мы еще, может быть, свидимся и в Киеве. Вот завершу я «Пленника» своего, мне уже немного осталось, и тоже махну за вами следом. Страсть как хочется побывать на контрактах, а более того еще раз повидать премилых моих Раевских. Да и братцы ваши, Александр Львович и Базиль, обещали мне составить компанию.
Ясные глаза его были полны доброго голубого света.
Однако Давыдов в Киеве долго не задержался. В несколько дней он завершил арендные дела, нанес свои обычные визиты — друзьям, знакомым, родне. У Раевских вовсю готовились к помолвке старшей дочери Екатерины Николаевны с генералом Михаилом Орловым. Об этом событии было уже объявлено. Ждали жениха, который неожиданно по каким-то своим спешным делам в первых числах января уехал в Москву. Стало быть, с ним Денис Васильевич разъехался где-то дорогою.
От Раевских же узнал Давыдов и еще одну весьма взволновавшую его новость: в свое орловское имение прибыл с Кавказа Алексей Петрович Ермолов, который далее должен следовать в Петербург, а потом