дождь?», спокойно и невозмутимо ответила:
— Проходите, пожалуйста, — повернулась и исчезла за портьерой.
Мы проследовали за ней и очутились в просторной комнате с мебелью из орехового дерева.
В доме стояла торжественная тишина, только из соседней комнаты, усиливая впечатление тишины, слышалось тиканье часов; повсюду было множество картин: одни, в сосновых, покрытых морилкой, рамах, висели на стенах, другие — на подрамниках стояли у шкафа и под лестницей на второй этаж. Это была современная живопись, на всех работах — радостная мозаика, вихрь мазков, напор цвета. Мы поняли, что оказались в доме художника. В какой-то момент я даже подумал, что женщина, оказывающая нам вежливый, но прохладный прием — она молчаливо расставляла на столе чашки, — и есть автор работ, но вдруг по лестнице, тяжело отдуваясь, спустился тучный престарелый мужчина, по колоритному внешнему виду — типичный представитель творческого клана.
Он поздоровался достаточно приветливо и с меньшим акцентом, чем женщина; назвался «живописцем отшельником», объяснил, что астма и прочие болезни не позволяют ему жить в городе, довольный ухмыльнулся, когда мы похвалили его работы, потом спросил:
— Едете в Таллинн?
Я кивнул:
— В командировку.
— Едем в край холодного моря, — поэтично добавил мой приятель, давая понять, что он тоже не лишен творческого начала.
— Да, сейчас, в конце лета, море холодное, — сказал мужчина. — Но в заливе всегда красиво. Холодное море тоже красиво, — мужчина посмотрел на женщину, как бы сравнивая холодную красоту моря с другой холодной красотой.
Женщина разлила чай и деликатно, плавным жестом, но пасмурно, явно воздвигая между нами преграду, пригласила к столу; помогла мужчине сесть в кресло, что-то сказала по-эстонски и, накинув на его плечи шерстяной платок, удалилась, притворив дверь.
— Когда-то отсюда до Таллинна легко доезжали, — сказал мужчина, прихлебывая чай. — Там проходила железная дорога, была станция, — он показал в сторону, противоположную шоссе. — К поезду накрывали столы… Подъедет поезд, пассажиры обедают. И машинист ждет, не трогается. Должен был стоять две минуты, а стоял десять. Потом на перегоне нагонял. За это хозяин столовой посылал к нему поваренка с обедом… А потом пришли ваши и… все разрушилось, — мужчина усмехнулся и посмотрел на нас едко, как на проводников черной силы, но тут же великодушно махнул рукой. — Я понимаю, лично вы здесь ни при чем. Вижу — вы интеллигентные люди… Я всегда относился к русской интеллигенции с уважением.
— Мы сами больше всех пострадали, — заявил мой приятель.
— Знаю, знаю, — продолжил пожилой мэтр. — Правда, одного не могу понять: русские интеллигенты любят собираться в общества, ведут беседы, рассуждают о политике, но не действуют… Я вообще не люблю сборища. Эти сборища пожирают время. Да и личности не собираются в толпу. Два-три единомышленника может быть, но целое общество — не понимаю…
Появилась женщина; легкая, гибкая, обошла вокруг стола и, не обращая на нас никакого внимания, стала массировать мужчине предплечья, поглаживать шею. С ее лица прямо смыло пасмурность, ледяная красота засверкала и превратилась в ослепительную. Он сказал ей что-то по-эстонски, что-то нежное, судя по теплой интонации голоса, потом, когда она закончила массаж, поцеловал ее руки.
Это была очевидная любовь, и она полыхала так сильно, что опалила и наши сердца. Мы с приятелем недоуменно посматривали друг на друга и терялись в догадках: «Кто она? Дочь, жена, любовница?». Их отношения были покрыты густым романтическим туманом.
Когда женщина вновь удалилась, мужчина произнес монолог, который нас озадачил еще больше.
— …У женщины, которая живет с художником, трудная должность. Она и врач, и советчик, и секретарь, и натурщица, и утешительница, и гид в мастерской… вон моя мастерская, — он показал на застекленное строение за окном, которое мы приняли за теплицу…
— Извините, надо работать, — кряхтя, он встал. — Главное в жизни — созидание, а для работы — настрой. В дождь хорошо работается. Работа спасает от болезней и хандры, от мрачных мыслей, а некоторых и от неудачной любви (он намекал неизвестно на что). — Извините, что не приглашаю в мастерскую. Там у меня незаконченная работа. Пока ее не показываю, — он улыбнулся и протянул нам руку.
Дождь не стихал. В окно сквозь водяную сетку мы видели, как женщина помогала художнику перейти двор по выстланным каменным плитам; они шли под накинутым полиэтиленом, и она обнимала его. Я чувствовал — в их отношениях было что-то более высокое, чем просто любовь, хотя и не представлял, что может быть выше.
— Странная парочка, — хмыкнул приятель. — Такая разница в возрасте… На родственницу не похожа. Скорее всего — сожительница; ждет его смерти. Четкий расчет. Старик, видно, не бедный…
Вернувшись, женщина сухо спросила, глядя мимо нас:
— Еще чай?
— Если мы вам еще не надоели, не откажемся, — сказал я, стараясь быть предельно вежливым.
— Простите, этот мужчина ваш муж? — не выдержав, прямолинейно спросил приятель.
Женщина, поджав губы, промолчала, давая понять, что на бестактные вопросы не отвечает. Я попытался заполнить неловкую паузу и обвел глазами стены.
— Очень интересные работы.
Женщина разлила чай и пристально посмотрела на нас.
— У вас, в России, забыли, что такое есть милосердие, забота о ближнем и другое… Забыли все святые дела.
Она произносила слова медленно, растянуто, но убедительно, с гордым, независимым видом и величественной осанкой, как бы подчеркивая чудовищную дистанцию между нами, безбожниками и эгоистами, и ею, добровольной затворницей, посвятившей себя человеку, который нуждается в ее помощи. Было ясно — нам не дано проникнуть в ее душу; ее пространство принадлежит только ей и старому мастеру, и там, в этом пространстве, свободный, гармонично выстроенный мир.
— …У вас ничего нет святого, — бросила она убийственный упрек.
— Но и у нас многие сохранили свою душу чистой, — вставил приятель, явно задетый ее уничижением.
— Мы ездили в вашу Москву, — она скорчила презрительную гримасу. — Однажды были. Все толкаются, грубость одна. Дикий народ какой-то… На улицах бумага, сигареты валяются… Обычную жизнь надо делать красивой… Чистые улицы, чистые окна должны быть… Цветы подарить какому-то человеку, сказать приятное слово, — она скорее обращалась не к нам, а рассуждала сама с собой, но тут же вновь метнула в нашу сторону насмешливый взгляд. — И в вашем искусстве одна пошлость. Тошно смотреть. Или жестокость, насилие — это разъедает душу. Это преступление в искусстве…
Дождь стих. Поблагодарив за приют и попрощавшись, мы направились к машине.
— В самом деле мы живем не по-христиански, — уныло, с глубоким вздохом изрек приятель. — Рассуждаем о гуманизме, но ни разу не сходим за картошкой соседке, немощной старушке… И в искусстве полно шарлатанства, она права…
— Все началось с запрета религии, — еще более уныло отозвался я, чувствуя себя подавленным, уничтоженным.
— Но все-таки странный вариант любви, — оживился приятель. — Молодая, красивая женщина… с таким старцем, на таком глухом хуторе!.. Может, старик не зря намекал про неудачную любовь? Может имел в виду ее прошлое?..
Я ничего не ответил, но всю оставшуюся дорогу испытывал жгучую зависть к пожилому художнику.