на меня просили о помощи. Я протянул руку и погладил его гладкую голову. Через некоторое время прибежали запыхавшиеся Генка с Алёнкой. Увидев, что я глажу дельфина, они разинули рты. Потом присели рядом на корточки и тоже дотронулись до животного. Генка протянул мне белую тряпку и верёвку.
— Еле посадил Курортника на цепь… — задыхаясь, проговорил он. — Всё хотел бежать с нами…
Мы с Генкой вошли в воду и стали перевязывать дельфина: подводить под хвост тряпку, стягивать её вокруг раны и обматывать верёвкой. Несколько раз дельфин дёргался и поднимал голову, но потом снова замирал. Перевязав животное, мы присели на камни.
— Дядь Лёш, он умрёт? — с дрожью в голосе спросила Алёнка.
— Не знаю, должен выжить, если недавно рану получил.
— А кто его? Акула?
— Нет, не акула. Здесь же нет больших акул. Наверное, винтом парохода задело.
— А может, рыбак какой! — предположил Генка. — Папка говорил, что раньше дельфинов ловили и убивали. Жир из них получали.
Мы отошли от моря глубокой ночью, когда на набережной уже гасли фонари; перед уходом огородили дельфина старыми сваями — устроили ему небольшую бухточку. Утром, проснувшись, я позвал Генку, но никто не откликнулся. Заглянув в дом, я увидел, что Генкина кровать пуста. Я зашёл к Алёнке, но и её не было дома. «Наверно, около дельфина», — сообразил я и заспешил к морю. Ещё издали я заметил, что дельфин ожил. Ребята стояли на мелководье, а между ними плавал наш «раненый».
— Он рыбу ест, — крикнула мне Алёнка. — Смотрите!
Она впрыгнула на берег, подбежала к бидону и, запустив в него руку, вытащила маленькую рыбёшку, потом снова вбежала в воду и поднесла рыбёшку дельфину. Тот задрал голову и осторожно взял рыбу.
— Что ж ты, дядя Лёш, так долго? — пристыдил меня Генка. — Уж я и рыбы наловил, а ты всё спишь и спишь.
Увидев меня, дельфин подплыл ближе и, как мне показалось, приветливо вильнул хвостом. Со спины он был блестящий, точно лакированный, а внизу белый как перламутр. На его упругом, стремительном теле нелепо выглядела белая тряпка. «Но ничего, — подумал я. — Если бы не она, может, и не ожил бы».
— А зубы у него мелкие, — продолжала Алёнка. — И их очень много. Но он очень умный, такой умный, что прямо не знаю. Осторожно берёт рыбку боится укусить меня за палец…
Через несколько дней дельфин совсем поправился, и мы решили снять с него тряпичный жгут. Размотав повязку, мы увидели, что рана затянулась, остался только небольшой рубец. Теперь дельфин стал всё чаще уплывать из бухты в открытое море, но чуть завидит нас — сразу спешит к берегу. Покормим его рыбой, начинаем играть в воде — гоняться друг за другом. Дельфин носится между нами, выпрыгивает из воды, кувыркается или поднырнёт под кого-нибудь и прокатит на спине…
Всего несколько дней я прожил у моря, и вот уже поезд увозил меня из Батуми. За окном мелькали пирамиды кипарисов и бронзовые, точно кованые сосны — так много деревьев, что не видно домов: улицы — как зелёные тоннели. Я проезжал порт, где под кранами стояли огромные корабли, проезжал пляж, и поезд шёл у кромки воды. Казалось, ещё немного — и волны затопят вагон, но они только перекатывались через камни и ползли назад, сине-зелёные, с белыми вспышками пены. Поезд проходил мимо волнолома, и я, высунувшись из окна, махал рукой Алёнке и Генке, которые изо всех сил бежали за составом и тоже махали мне руками. Их догнал Курортник, увидел меня, виновато завилял хвостом — извинялся, что запоздал проводить. Так и бежали они втроём. Курортник лаял, а Генка с Алёнкой улыбались и что-то кричали мне — так и не смог разобрать что. Кончился волнолом, а они бежали по мелководью, вспугивая чаек, поднимая тучу брызг. Они бежали и когда поезд, прибавив хода, повернул и начал отдаляться от моря.
Дома у меня на окне лежат Генкин высушенный морской конёк, Алёнкины голыши и ракушка и множество её бумажных денег. Когда я смотрю на эти вещи, меня сильно тянет туда, к морю. Я достаю удочку, начинаю укладывать чемодан. «Потрачу-ка я своё богатство», — бормочу я и рассовываю Алёнкин миллион по карманам.
БЕЛЫЙ И ЧЁРНЫЙ
Тот поселок расположен на склоне холма, у подножия гор, вершины которых теряются в дымке. К посёлку плотной массой подступают леса. До райцентра, где работает большинство посельчан, около пятидесяти километров, но дорога хорошая, усыпанная щебёнкой и гравием. В ненастье над посёлком, зацепившись за горы, подолгу висят грузные облака, зато в солнечные дни меж домов тянет ветерок и остро пахнет хвоей и сосновой смолой.
Первым в посёлке появился Белый, молодой длинноногий пёс с ввалившимися боками, весь в колючках, со сбитыми лапами. Он был белой масти, с жёлтой подпалиной на левом ухе, один глаз зеленовато-коричневый, другой — голубой, почти прозрачный. Эти разноцветные глаза придавали ему выражение какого-то невинного целомудрия. Позднее, когда он прижился в посёлке, все заметили его застенчивость в общении с людьми и робкое почтение в общении с местными собаками.
Никто толком не знал, откуда он взялся. Одни говорили, прибежал из райцентра, другие — из соседнего посёлка, находящегося по ту сторону гор. Первые дни Белый, словно загнанный насторожённый отшельник, обитал на окраине посёлка, в кустах, только изредка вкрадчиво подходил к домам, жалобно скулил, несмело гавкал. Случалось, ему выносили какие-нибудь объедки, но чаще прогоняли — у всех были свои собаки и много другой живности.
С наступлением осенних холодов Белый облюбовал себе под конуру огромный дощатый ящик около заброшенного склада. Ящик валялся за высоким глухим забором и был надёжным укрытием в непогоду.
Около склада находился дом бывшего сторожа Михалыча. За свою долгую жизнь Михалыч так и не обзавёлся семьёй, не устроил быт, даже обедал в поселковой столовой. Он вёл скрытно-раздумчивый образ жизни философа, брал книги в библиотеке райцентра, втайне от всех писал и посылал в городскую газету фенологические наблюдения, но их всегда возвращали. Эти наблюдения Михалыч излагал в форме размышлений. «Возьмите любой куст, — писал он. — В нём заключается весь мир. В нём полно разных букашек, и у них своя вражда и своя дружба. И любовь и война. У них всё, как у нас. И страсти и трагедии…»
— Живу по-пиратски, но много размышляю, — шутливо-загадочно говорил Михалыч. — Людям, которые ездят на работу с семи часов до пяти всю жизнь, чтобы только дожить до пенсии, меня не понять.
Его и в самом деле считали чудаковатым.
— Ясное дело, он-то заработал себе пенсию, — говорил шофёр Коля с ядовитой улыбочкой. — Да и разве ж он работал? Сидел, покуривал на солнышке. Устроил себе вечные каникулы.
Михалыч начал подкармливать Белого, и как-то незаметно они сдружились. Во время затяжных дождей Михалыч пускал собаку в дом и, прихлёбывая чай, подолгу беседовал с ней.
И пёс внимательно слушал своего покровителя.
— Ну что, Белый, намыкался уже, поди? Эх ты, бедолага. Вот так твои собратья шастают по посёлкам, всё ищут себе хозяина, не знают, к кому прильнуть, кому служить, а их гоняют отовсюду. Вот и дичает ваш брат, и шастает возле посёлков, жмётся к жилью… Народ-то какой пошёл. Не до вас. Все норовят устроиться получше, подзаработать побольше, забивают дома добром, точно всё в гроб возьмут. А жизнь- то, она ведь короткая штука, и оставляем-то мы после себя не вещи и деньги, пропади они пропадом, а память о себе и дела наши добрые.
Пёс сидел около ног Михалыча, смотрел ему в глаза, ловил каждое слово, то вскрикивал, топтался на месте и, отчаянно виляя хвостом, улыбался, то замирал, и в его разноцветных глазах появлялись слёзы.
— Ну, ну, не плачь, — теребил собаку за загривок Михалыч. — Не дам тебя в обиду.
Освоившись у Михалыча, Белый окреп, раны на его лапах затянулись. Он раздался в груди, стал держаться уверенней. Случалось даже, облаивал прохожих, давая понять, что на складе появилась охрана.
Белый сильно привязался к Михалычу. С утра сидел на крыльце и прислушивался, когда тот проснётся,