послышался голос офицера.
Но в то же мгновение раздался свист снаряда, затем короткий, внезапно оборвавшийся вскрик, и огонь погас.
Ночь принесла шведам тяжелые потери. Много народу погибло у костров; солдаты разбежались, некоторые полки в смятении так и не собрались до самого утра. Осажденные, словно желая доказать, что они не нуждаются в сне, вели все более частый огонь.
Заря осветила на стенах измученные лица, бледные от бессонной ночи, но оживленные. Ксендз Кордецкий ночь напролет лежал ниц в костеле, а как только рассвело, появился на стенах, и слабый его голос раздавался у пушек, на куртинах, у врат:
— Бог дал день, чада мои! Да будет благословенно небесное светило! Нет повреждений ни в костеле, ни в домах. Огонь потушен, и никто не утратил жизни. Пан Мосинский, огненный снаряд упал под колыбель твоего младенца и погас, не причинив ему никакого вреда. Возблагодари же пресвятую богородицу и послужи ей!
— Да будет благословенно имя ее! — ответил Мосинский. — Служу как могу.
Приор направил стопы свои дальше.
Уже совсем рассвело, когда он подошел к Чарнецкому и Кмицицу. Кмицица он не увидел, тот перелез на другую сторону стены, чтобы осмотреть настил, немного поврежденный шведским ядром. Ксендз тотчас спросил:
— А где Бабинич? Уж не спит ли?
— Это чтоб я да спал в такую ночь! — ответил пан Анджей, громоздясь на стену. — Что, у меня совести нет! Лучше недреманным стражем быть у пресвятой богородицы!
— Лучше, лучше, верный раб! — ответил ксендз Кордецкий.
Но в эту минуту пан Анджей увидел блеснувший вдали шведский огонек и тотчас крикнул:
— Огонь там! Огонь! Наводи! Выше! По собакам!
При виде такого усердия улыбнулся ксендз Кордецкий, как архангел, и вернулся в монастырь, чтобы прислать утомленным солдатам вкусной пивной похлебки, приправленной сыром.
Спустя полчаса появились женщины, ксендзы и костельные нищие, неся дымящиеся горшки и жбаны. Мигом подхватили их солдаты, и вскоре на всех стенах слышно было только, как смачно они хлебают да знай похваливают суп.
— Не обижают нас на службе у пресвятой богородицы! — говорили одни.
— Шведам похуже! — говорили другие. — Нелегко им было нынче ночью сварить себе горячего, а на следующую — еще хуже будет!
— Поделом получили, собаки! Пожалуй, днем дадут отдохнуть и себе и нам. Верно, и пушчонки их поохрипли, вишь, надсаживаются!
Но солдаты ошиблись, день не принес им отдыха.
Когда утром офицеры явились к Миллеру с донесением о том, что ночная пальба ничего не дала, что, напротив, сами шведы понесли значительный урон в людях, генерал рассвирепел и приказал продолжать огонь.
— Устанут же они в конце концов! — сказал он князю Гессенскому.
— Пороху мы потратили пропасть, — заметил офицер.
— Но ведь и они его тратят?
— У них, наверно, неистощимый запас селитры и серы, а уж угля мы им сами подбавим, — довольно один домишко поджечь. Ночью я подъезжал к стенам и даже в грохоте пальбы явственно расслышал шум мельницы, — молоть они могли только порох.
— Приказываю до захода солнца стрелять так же, как вчера. Ночью отдохнем. Посмотрим, не пришлют ли они послов.
— Ваша милость, известно ли вам, что они послали к Виттенбергу?
— Известно. Пошлю и я за тяжелыми кулевринами. Коль нельзя будет устрашить монахов или поджечь монастырь, придется пробивать брешь.
— Вы надеетесь, что фельдмаршал одобрит осаду?
— Фельдмаршал знал о моем намерении и ничего не сказал, — резко ответил Миллер. — Коль меня по-прежнему будут преследовать неудачи, он меня не похвалит, осудит и всю вину не замедлит свалить на меня. Король примет его сторону, я это знаю. Немало уж натерпелся я от сварливого нрава нашего фельдмаршала, точно моя это вина, что его, как говорят итальянцы, mal francese[189] снедает.
— В том, что он на вас свалит всю вину, я не сомневаюсь, особенно, когда обнаружится, что Садовский был прав.
— Что значит «прав»? Садовский так заступается за этих монахов, точно он у них на жалованье! Что он говорит?
— Он говорит, что эти залпы прогремят на всю страну, от Балтики до Карпат.
— Пусть тогда милостивый король прикажет спустить шкуру с Вжещовича, а я пошлю ее в дар монахам, — ведь это он настоял на осаде.
Миллер схватился тут за голову.
— Но кончать надо любой ценой! Что-то мне сдается, что-то говорит мне, что пришлют они ночью кого-нибудь для переговоров. А покуда огня! Огня!
Так прошел еще один день, похожий на вчерашний, полный грохота, дыма и пламени. Много еще таких дней должно было пролететь над Ясной Горой. Но осажденные тушили пожары и стреляли с не меньшим мужеством. Половина солдат уходила на отдых, другая половина была на стенах у орудий.
Люди начали привыкать к неумолчному реву, особенно когда убедились, что большого урона враг им не наносит. Менее искушенных укрепляла вера; к тому же среди защитников крепости были старые солдаты, знакомые с войной, для кого служба была ремеслом. Они ободряли крестьян.
Сорока снискал себе большое уважение, ибо, проведя большую часть жизни на войне, он так привык к грохоту, как старый шинкарь привыкает к пьяным крикам. Вечером, когда пальба затихала, он рассказывал товарищам об осаде Збаража. Сам он там не был, но знал все доподлинно из рассказов солдат, которые пережили осаду.
— Столько, — рассказывал он, — набежало туда казаков, татарвы да турок, что одних куховаров было больше, нежели тут у нас шведов. И все-таки наши не дались им. Да и то надо сказать, что бесы тут не имеют силы, а там они только по пятницам, субботам да воскресеньям не помогали разбойникам, а во все прочее время пугали наших по целым ночам. Посылали на валы смерть, и она являлась солдатам, чтоб пропала у них охота сражаться. Я об этом от такого солдата знаю, который сам ее видал.
— Смерть видал? — спрашивали крестьяне, сбившись толпой около вахмистра.
— Собственными глазами! Шел это он от колодца, который они рыли, потому воды им не хватало, а прудовая была вонючая. Идет это он, идет, глянь — навстречу кто-то в черном покрывале.
— В черном, не в белом?
— В черном, на войне она в черном ходит. Смеркалось! Подошел солдат. «Кто там?» — спрашивает. Она — молчок. Потянул он за покрывало, смотрит: скелет: «Ты чего тут?» — «Я, — говорит она, — смерть и приду за тобой через неделю». Подумал солдат, плохо дело. «Почему же это, говорит, только через неделю? Раньше нельзя?» А она ему: «Раньше я тебе ничего сделать не могу, нельзя, такой приказ». Солдат себе думает: «Никуда не денешься! Но коль она мне сейчас ничего не может сделать, дай я хоть вымещу ей за себя». Закрутил он ее в покрывало и давай костями об камни молотить! Она в крик, просит: «Через две недели приду!» — «Шалишь!» — «Через три, четыре, через десять недель приду, после осады, через год, через два, через пятнадцать лет!» — «Шалишь!» — «Через пятьдесят лет приду!» Смекнул солдат, что ему уже пятьдесят. «Пожалуй, думает довольно будет!» Отпустил он ее. А сам жив, здоров и по сию пору. В бой как в пляс идет, все ему нипочем!
— Испугайся он, тут бы ему и конец?
— Нет ничего хуже, чем смерти бояться! — с важностью ответил Сорока. — Солдат этот и другим добро сделал, так ее излупил, так ее умучил, что три дня худо ей было, и потому никто в стане не был убит, хоть и делали вылазку.
— А мы не выйдем как-нибудь к шведам?
— Не наша это забота, — ответил Сорока.
Услышав эти последние слова, Кмициц, который стоял неподалеку, хлопнул себя по лбу. Поглядел на шведские шанцы. Ночь уж была. На шанцах уже добрый час стояла мертвая тишина. Усталые солдаты спали, видно, у пушек.
Далеко, на расстоянии двух пушечных выстрелов, мерцали кое-где огоньки; но около шанцев царил непроглядный мрак.
— Им ведь невдомек, и в голову такое не придет, и в мыслях такого не будет! — шепнул про себя Кмициц.
И направился прямо к Чарнецкому, который, сидя у лафета, перебирал четки и стучал озябшими ногами.
— Холодно, — сказал он, увидев Кмицица, — и голова тяжелая от этого грохота, — ведь уже два дня и ночь палят без перерыва. В ушах звенит.
— Как же не звенеть, когда такой стон стоит! Но сегодня мы отдохнем. Уснули шведы крепко. Как медведя в берлоге, можно их обложить. Не знаю, проснутся ли даже от ружейной стрельбы.
— О! — поднял голову Чарнецкий. — О чем это ты думаешь?
— О Збараже думаю, о том, что вылазками осаженные не раз наносили разбойникам жестокий урон.
— А у тебя, как у волка ночью, все кровь на уме?
— Ну прошу тебя, давай сделаем вылазку! Людей порубим, пушки загвоздим. Они там не чают беды.
Чарнецкий вскочил.
— То-то завтра взбеленятся! Они, может, думают, что совсем нас напугали и мы только о сдаче и помышляем. Вот и будет им наш ответ. Клянусь богом, замечательная мысль, и дело настоящее, достойное рыцарей! И как мне это в голову не пришло! Надо только ксендзу Кордецкому сказать. Он тут всем правит!
Они пошли к приору.
Тот в советном покое держал совет с серадзским мечником. Услышав шаги, поднял голову и, отодвигая свечу, спросил:
— Кто там? Не с вестями ли?
— Это я, Чарнецкий, — ответил пан Петр. — Со мной Бабинич. Не спится нам что-то обоим, страх как хочется шведов пощупать. Отец, горячая голова этот Бабинич, все ему неймется. Не сидится на месте, не сидится, уж очень хочется выйти за валы, к шведам в гости, поспрошать, все так же они будут завтра стрелять или, может, дадут нам и себе передышку?
— Как? — с нескрываемым удивлением спросил ксендз Кордецкий. — Бабинич хочет