Иногда полицаи заходили так далеко, что называли профессии нанимающих:

– Бауэр!

– Беккарай!

– Кранкенхауз!

Мол, у крестьянина, в пекарне или больнице все-таки догадаются накормить.

По лицу коменданта было видно, что, отступая от требований режима, он не то рассчитывает на благодарность, но был бы удивлен, не обнаружив ее. Злоба, ожесточение, жестокость – это и сейчас можно себе представить. Гораздо труднее представить чувство превосходства, которое по-особому освещало злобу и ненависть. Недостаток каких качеств оно заменяло, возникло ли вместе с фашизмом или само его породило, не знаю. Но в снисходительности оно проявлялось не меньше, чем в многочисленных «ферботен». «Высокомерие», «заносчивость», «гордость» мало что объясняют. Отношение к старым порокам в Германии было таким же, как во всем мире. Высокомерие осуждалось, скромность восхвалялась. Но все это были пороки с разными лицами. Однако и для заносчивых, и для скромников, и для гордецов чувство превосходства над ненемцами было единым. Как в белой коже европейца, черной – африканца, здесь стиралась разноликость. Фашизм стремился к тому, чтобы каждый ненемец видел одно лицо и слышал одну интонацию. И я слышал. Все знают эту интонацию. В кинотеатре, в трамвае, в любом общественном месте громко переговариваются нагловатые парни, убеждая друг друга, что они бравые ребята.

Запрещено.

Разумеется, это только основа интонации. Важно также, что это государственная, форменная интонация. Не все, не всегда носят форму, не все надевают ее полностью. У кого-то, как у главного инженера Шульца или лагерного коменданта, она висит в шкафу. С вами разговаривают, расстегнув верхние пуговицы кителя или сняв фуражку. Лагерфюрер каждый день является в цивильном – так удобнее. Однако, когда эти люди надевают форму, она у них будто из-под утюга.

Постояннее, естественнее, будничнее носят свою форму простые люди (а наши полицаи, несомненно, простые люди). Бьют, гонят, замахиваются, смеются с такой непосредственностью, будто родились в форме, а не надели ее в зрелом возрасте. Она обмялась на них, обжилась. Но где-то же они ее чистят! И вот хромой лагерфюрер сбегает по лестнице, подхватив палку под мышку, весь вид его говорит о победе над хромотой, над расхлябанностью, мускулистые руки подрагивают от брезгливости. Он очень доволен жизнью, и полицаи при нем разговаривают так, будто вошли в кинотеатр, всех распугали, растолкали и теперь перекрикиваются через зал.

И еще одна особенность у интонации превосходства. Ни на секунду нельзя забыть, что ты в стране, которая на гербе своем написала слово «порядок», быт которой отличается наименьшей долей риска: улицу никто на красный свет не перейдет! Возможно, вместе с этим уже инстинктивным, постоянным стремлением к понижению бытового риска порвалась какая-то связь с миром, возникло странное представление о податливости, а не о сопротивлении материалов. Этакое чудовищное и в то же время неразвитое, детское представление о своем месте в этом мире.

«Вир аллес меншен» – «все мы люди» – немецкая формула, осуждающая цели войны и отразившая ее перелом. У русских или, скажем, французов она не могла появиться, поскольку они никогда не утверждали обратного. Надо представить себе, от какой бездны отталкивался немец и какое расстояние прошел для того, чтобы сказать: все мы люди. Для кого-то это был белый флаг, для других – воскресные размышления, и лишь для немногих – убеждение.

«Наниматели» всегда находили по воскресеньям в лагере добровольцев. В лагере все равно загонят на работу. А тут, накормят – не накормят, за проволоку вырвешься, по городу пройдешь. Военнопленные с самого начала мне сказали:

– Город хорошо знаешь? Ходи, запоминай.

Я подбивал Костика. Он смотрел презрительно.

– Зачем это нужно?

Костик совсем ослабел, и, если что-то поднимал, плечи исчезали, шея неимоверно удлинялась. Слабость распространялась на его способность надеяться, на желание в чем-то участвовать. Если кому-то что-то не удавалось, Костик говорил:

– А-а! А что ты думал!

Или:

– А он что думал!

Будто предпринявший что-то на свой риск покушался на главный для Костика жизненный закон. В чью- то удачу Костик не верил, отворачивался, уходил. И, если удача потом для этого человека сменялась неудачей, Костик торжествовал:

– Я говорил!

Словно вел бухгалтерскую книгу удач и неудач. Однако были люди, которым Костик не отказывал в праве искать удачи. И однажды я подбил его пойти в воскресенье поработать вместе с Ванюшей.

Иван Длинный, увидев Ванюшу, закричал на теснившихся:

– А ну пропустите! А ну!

И раскраснелся – навел порядок и оказал еще одну услугу военнопленным.

Мы попали к пекарю. Пекарь, худой человек, молча повел нас. Он шел впереди и чему-то про себя улыбался. Может, смущала роль конвоира, может, неизбежность разговора с нами. Улыбка могла предназначаться только нам, и Ванюша, чтобы только начать разговор, на каком-то уличном повороте спросил:

– Вогин?

– Куда?

Пекарь взглянул удивленно – улыбка никакого отношения к нам не имела. Это был тот самый взгляд, которым немец должен смотреть на ненемца: пристальный, проницательный и в то же время как бы издалека, не различающий лиц и подробностей. В чужом взгляде всегда ищешь свое отражение. Этот – как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату