Королева слушала Завиша в великой скорби. Подруга и нежная супруга короля слушает того, кто его предал! Она отвергает Завиша — но как нужна ей помощь, как ей нужна любовь! Окруженная глупцами, мелкими душонками, людишками хнычущими, корыстными и коварными, трижды оскорбляемая за одну минуту, в несчастье, в беде разлученная с сыном, который, быть может, зовет ее, посреди безнадежности, рыданий и ужаса, стоящая во мраке, — не может она не разглядеть, что Завиш — рыцарь!
Кое-кто из сплетников видит его приближающимся к королеве в грешной полутьме. Им бы хотелось показать, как стекают с его виска капли вязкого пота, как слиплись его волосы, как он прикрывает глаза. Но разве Фалькенштейн — ничтожный любовник?! Столь же нелепо думать, будто королева была захвачена им врасплох, словно неосторожная девица, будто в смятении и растерянности не знала она, что делает.
О нет! Она была несчастна, обманута, была в беде. Она так нуждалась в преданном сердце!
Что говорит ваш разум? Сопротивляется? Хочет утверждать, что, умерев однажды, любовь не возвращается более? Неужели хотите вы уверить нас, будто ветры минуют лес, хотите убедить себя, что сердце перестало, быть сердцем?
Нет ничего глупее! Дело любви есть дело жизни. После зимы приходит весна, после безнадежности оживают надежды, после кошмаров ночи рассветает день — королева любит Завиша. Завиш отвечает ей глубоким чувством. Он решился. Его путь пересекся с путем Кунгуты и связал его с нею. Прочь театральный полумрак! Завиш честно любит королеву.
Как же это случилось? Почему королева не прогнала его?
Рыцари и королевы не предают жизнь! Не захлопывают двери перед потоком света, не складывают руки на коленях, ночи напролет не глядят на пепел пожарищ. Их удел всякий раз сызнова вступать в борьбу, вторгаться в земли, чтобы своими руками отвоевывать свое наследство, и всем сердцем желают они быть причастными к делам грядущего.
В мае, когда зазеленели луга, Вацлав, король и наследник Чешской короны, вступил в Пражский град. Под ликованье народа, под колокольный звон, под радостные и бурные звуки надежды вернулся он из плена. Было ему двенадцать лет, он был слаб, хил здоровьем, а долгое одиночество и длительное отторжение от всего счастливого сделали его мечтательным и легко возбудимым. Он тосковал по матери, и королева отвечала ему тем же.
— Завиш, — сказала она своему супругу и другу. — Не будет в сердце моем покоя и не перестану я мучиться, пока не увижу своего сына. Пойдем, сядем на коней, я хочу обнять его, я тоскую по сыну!
— Госпожа, королева, вдова короля и жена рыцаря — как можешь ты войти туда, где не властвуешь? Как можешь приблизиться к ничтожному епископу, захватившем) власть? Он будет стоять меж тобою и сыном, будет превратно толковать каждый твой шаг, будет ходить вокруг тебя неверною поступью. Наполовину друг, наполовину недруг, он будет говорить тебе слова, звучащие как лесть — и как угроза. Я насквозь вижу этого епископа: как все слабые люди, он улыбается, он коварен, он прилепляется к властителям, прилепляется к делам их, говоря: «Все это совершил я!»
— Власть — это одно, — отвечала Кунгута, — тоска же — другое. Хочу видеть Вацлава. Хочу, чтобы руки его обвили мою шею, чтоб дыханье его коснулось моего лица…
С этими словами королева отступила от Завиша, и тень каких-то колонн легла к носкам ее башмаков. Стало тихо. Тогда прозвучали по плитам зала шаги рыцаря. Рыцарь целует руку королевы.
— Желания королев не могут быть тщетными. Госпожа, ты войдешь в Прагу!
Завиш рассылает гонцов и принимает донесения.
Шестьдесят скакунов пасутся на лугах близ крепости, что носит название Градец и лежит на Опаве. Двадцать паношей и десять рыцарей ночуют под кровлей Завиша, и все они из разных краев: тот из владений панов Розы, этот из Моравии. Третьего прислал пан Ярослав, четвертого пан Пута, десятый привез вести от пана Гинека из Дубы.
Тем временем истекли пять лет, в течение которых, по договору, король Рудольф держал во владении Моравию. И когда Вацлав выехал со своим двором, чтобы принять присягу моравских дворян, Завиш со всех сторон стянул свои отряды к Праге. Один приближался с юга, другой переправился вброд с запада, третий прошел по холму над Вышеградом.
Стоит легкий морозец, ночью выпал снег; куда хватает глаз, всюду сверкают сугробы, и на белом поле чернеет войско. На расстоянии двух полетов стрелы за первым отрядом идут воины пана Гинека из Дубы, за ними в таком же отдалении славная конница пана Путы, еще дальше — пан Ярослав со своими лучниками.
А гонец Завиша уже стоит у ворот Праги, и в городе великое смятение.
— Боже мой, кастелян! Наш владыка, епископ Тобиаш, доверил ключи тебе… Как ты поступишь? Будем ли мы защищаться? Иисусе Христе, я всего лишь архидиакон, жалкий латынщик, не разбираюсь я в военных делах! И зачем только милостивый пан епископ почтил меня своим доверием? Правда, это сделало меня безмерно счастливым, но мог ли я предположить, что этот слуга дьявола, Завиш, подоспеет сюда из такой дали? Повторяю — я возлагаю решение на тебя, кастелян! Жду, что ты присоветуешь, да отправлюсь молить для тебя милости у Того, Кто внушает добрые мысли…
— Э, — отвечал кастелян, которого королева склонила на сторону Завиша. — Если тот, кто подходит к стенам города, — слуга дьявола, то достаточно поднять крест, и побежит он от вашей милости так проворно, что узка ему будет и широкая дорога!
— Каноники полны отваги, сказал архидиакон. Тот размахивает мечом, этот пробует пальцем, хорошо ли натянута тетива…
— Тогда будем защищаться, молвил кастелян, ибо, слыхал я, один каноник стоит десятерых капелланов, а один капеллан — десяти тысяч славных простофиль, летом и зимой готовых умереть за добрую власть.
— Что еще скажешь?
— А больше ничего. Отваги у нас столько, что она так и брызжет, однако имей мы к тому же лишних три-четыре сотни воинов, дела наши были бы куда лучше. При этом я еще ни слова не сказал о съестных припасах, ибо это долгий разговор.
Тут кастелян, оставив озадаченного архидиакона, поспешил к городским воротам, однако вовсе не для того, чтобы воспрепятствовать Завишу.
Когда он придержал коня перед толпой растерянных горожан и воинов, которых было у него чертовски мало, раздались три громовых удара в ворота, так что те чуть не расскочились надвое.
— Эй вы, по ту сторону, хорошо ли вы меня слышите?! В третьем часу королева въедет в эти ворота, и пан Завиш приказывает вам приветствовать свою государыню! А ну-ка, сильны ли ваши глотки? Умеете кричать славу? Крикните на пробу да полным голосом, во всю Мочь! Да не так тихо! Не так испуганно! Гром и молния, не слышу, чтобы кто-нибудь отозвался! Боюсь, ваш епископ, тихоня, привил вам дурные манеры!
Когда отзвучала эта речь, какой-то шутник взобрался на стену и помахал рыцарю Завиша своей шапкой.
— Гляньте! — вскричал этот шутник. — Птица радости и голубь мира! Клянусь честью! Не моя вина, что у него одно лишь перо, да и то не голубиное, а выросло в хвосте боевого петуха! Эй, ваша милость, которая стоит там, ноги в снегу, голова в огне, — этим я не хочу сказать, что мы, люди епископа, воинственны, и вовсе не утверждаю, что петух подходящая птица для епископского герба!
— А ну веселей, веселей! — закричал рыцарь и, расставив ноги, приказал ударить в середину ворот тараном, который приволокли четыре — шесть десятков добрых молодцов.
— Никто не спорит, не возражает, но дозвольте нам, господин рыцарь, выпустить несколько стрел, просто так, и отправить на тот свет с полдюжины ваших здоровяков! Дело в том, что горожане не любят видеть у себя панов, а епископ, наш владыка, каждый день укреплял в нас такой вкус, в особенности по отношению к высокородному Завишу! Повторяю, нас наняли сражаться, и тот, кому дорога жизнь, пускай отойдет от ворот! Эй, начинаем!
Сказать-то легко, а вот арбалеты, и так-то тяжелые, становятся и вовсе не в подъем, когда не помогает надежда. Вот в сечи другое дело! Тогда остервеняешься и бьешься как бешеный но до того, как прольется алая жидкость, люди не очень-то жаждут битв. По крайней мере не жаждут их те, кто трезвым рассудком угадывает, чем дело кончится, и что, как ни крути, а им же и достанется на орехи, и что их господин — крохобор и сквалыга. Одним словом, в Пражском граде достаточно было противников Завиша,