Скоропадский запрещал себе думать про то, что он, именно он, гетман Скоропадский, виновен в гибели Петлюры. Он-то знал, как все делается. Он тому еврею, который Симона пристрелил, нагана в руки не совал, в глаза его не видел, а попался б тот в доброе время – запорол бы нагайками. Нет, он убил Петлюру иначе, убил, разрешив печатать про него правду; разрешил, рассказав о зверствах Петлюры в том кругу, откуда идут к а н а л ы к газетам. Он мог бы защитить Петлюру в прессе – как-никак гетман должен быть выше всех добротою, должен уметь прощать, – но он хранил молчание, а когда разные ю р к и е говорили, что Петлюра позорит самостийное движение, Скоропадский не возражал, как следовало бы, а вздыхал и сокрушенно разводил руками.
Впервые после долгих лет мстительной радости Скоропадский испуганно подумал слитно о себе, о Петлюре, сгнившем уже в жирной и сырой парижской земле, о своих немецких хозяевах и покровителях. Когда Гитлер расстрелял своих ближайших друзей – Эрнста Рема и Штрассера, адъютант Рема ночевал у Скоропадского – гетман гордился этой дружбой, часто повторял, что «Рем понимает его, как никто другой, а Рем – второй человек империи». Узнав о расстреле Рема, гетман, хватив для храбрости стопку водки, отправился к секретарю рейхсмаршала.
Тот сказал сухо, подчеркнуто сухо: «Борьба есть борьба».
А давеча, у Шелленберга, когда ужас ушел, но появилась гнетущая усталость, Скоропадский, потеряв контроль над собой, сказал:
– Я решил было, что помощник рейхсмаршала не хочет говорить со мной из-за Данилы, два раза к нему звонил. Я было подумал, что Данила решил в самостоятельность поиграть…
– Ну, мы бы ему этого не посоветовали, – заметил Шелленберг и добавил, ожесточившись отчего-то: – Не дали бы мы ему, гетман. Так что спокойно звоните секретарю рейхсмаршала: у нас сейчас много дел, поэтому вам приходится так долго ждать.
«Что ж ты мне о делах правду не говоришь, милый? – подумал Скоропадский. – Об этих ваших делах Бандера с Мельником знают, а гетман вроде бы лишний?!»
…Омельченко снова посмотрел на телефонный аппарат, и Скоропадский послушно набрал номер, опять-таки объяснив себе, что сделал он это, вспомнив вчерашние слова Шелленберга о «делах». Он подумал, что все человеческие деяния и мысли подобны той игрушке, что пекли в доме деда на сочельник для детей, – длинные гирлянды из сдобного теста.
«Все одно за другое цепляется, одно другим порождается, – подумал гетман, – потому в монахи и уходят, что устают от пустой суеты. Когда один, и стены белые, и общение с другими – в молитве или за молчаливой трапезой, – тогда только и будет спокойствие и мысль».
– Гетман Скоропадский, – сказал он, откашлявшись в трубку и досадуя на себя за это: грохочет ведь в ухе маршальского секретаря.
– Я помню о вас, – ответил секретарь иным, как показалось Скоропадскому, голосом. – Я приму вас завтра в девять часов вечера в Каринхалле.
«Вот ведь как машина у них работает, – враз забыв вчерашнее, свои обиды и страхи, подумал Скоропадский. – Шелленберг – Гиммлеру, тот – Герингу, вот и у секретаря мед в голосе».
Будучи человеком маленьким, Скоропадский ошибался, поскольку в своих умопостроениях он исходил из преклонения перед большим. Являясь хоть именитым, но эмигрантом, он не мог понять структуру государства, предоставившего ему убежище, и относился к этому государству как к некоему фетишу, абсолюту. Шелленберг ни о чем не говорил с Гиммлером, ибо не имел права информировать рейхсфюрера до тех пор, пока не посетит своего непосредственного шефа, руководителя РСХА Гейдриха. Гиммлер, следовательно, не мог беседовать о Скоропадском с рейхсмаршалом, да и не знал его имени толком: слишком мал и незаметен для него был этот эмигрант в эполетах.
Все было сложнее и проще. Ведомства Геринга, отвечавшие в предстоящей кампании не только за авиацию, но и за экономику рейха, внимательно анализировали разногласия, возникшие между аппаратом Розенберга, уже утвержденным рейхсминистром восточных территорий, офицерами Гиммлера, которым фюрер отдал всю полицейскую власть в будущих имперских колониях, и канцеляристами Бормана, которые имели право назначать партийных гауляйтеров на «новых землях».
До вчерашнего дня Скоропадский не интересовал ведомство Геринга: как никто другой, секретарь Геринга знал позицию своего шефа – ни о каких вассальных славянских государствах не может быть и речи. В то же время разведке люфтваффе было известно, что абвер тренирует особый батальон «Нахтигаль», составленный из оуновцев. Канариса в этом поддерживали чиновники Розенберга. РСХА, Гейдрих, наоборот, считал эту затею ненужной: зачем «мараться с недочеловеками»? Секретарь Геринга поэтому решил пригласить Скоропадского для беседы – какой-никакой, а все же украинец. Люфтваффе нужно было принять решение для того, чтобы занять позицию, единственно верную в глазах фюрера. Насколько полезной эта позиция могла стать для интересов рейха, его, как, впрочем, всех в гитлеровском государстве, не очень-то заботило: нацистский режим предполагал примат персональной преданности фюреру и его идеям – все остальное вторично.
…А вот Канарис не случайно уклонился от встречи с гетманом, ибо он относился к числу тех, для кого судьба великой Германской империи стояла куда выше судьбы параноика Гитлера.
Будучи разведчиком серьезным, Канарис отличался расчетливой жестокостью, гибкой мягкостью, большой впечатлительностью, поразительной по своему коварству хитростью и – одновременно – сентиментальностью. Столь противоречивые качества, приложимые к понятию «разведчик», кажутся невозможными, слишком уж диаметрально противоположными, лишь людям непосвященным. Обращая за рубежом в лоно «друзей империи» тех, кому стратегия национал-социализма уготовала судьбу страшную, Канарис ясно представлял себе будущее людей, которых он патетически называл «моими верными помощниками». Он понимал, что люди эти, сослужив службу его делу, затем выйдут из игры («Двум тузам, – говаривал Канарис, – третья карта мешает»), будут изолированы (в лучшем случае), но, зная механику нацистского государства, которое жило по законам банды: «Не оставляй свидетелей», – он понимал, что скорее всего «верные помощники» будут ликвидированы гестапо. Поэтому, привлекая к сотрудничеству того или иного человека за границами рейха, Канарис старался делать для него все, что мог. Конечно же смешно утверждать, что лишь умение моментально приспособиться к собеседнику, о б т е ч ь его, впечатлительность, позволявшая чувствовать слово контрагента за мгновение до того, как оно будет произнесено, сентиментальность, жестокость, резкость, ум, – смешно конечно же утверждать, что именно эти качества сделали его руководителем имперской военной разведки. Всякий человек – если только судьба уготовала ему п р и з в а н и е и он смог ощутить это свое призвание и подчинить ему себя без остатка, навечно, словно балерина или пианист, – обязан быть человеком стержневой, основополагающей идеи. Только в том случае и н с т р у м е н т ы, то есть мягкость, жестокость, юмор, доброта, хладнокровие, окажутся необходимыми в деле, которому человек п р и з в а н служить.
Идеей, потребовавшей от адмирала Канариса развития заложенных в нем качеств, была идея государственная, великогерманская. В отличие от Гитлера адмирал не был зоологическим расистом. Он, как