течение нескольких дней, так как Маруся часто хворала и во время ее болезни надзиратели ее не тревожили и не входили к ней в камеру. Но дело это не выгорело, так как в Зерентуе весной 1910 г. была вскрыта посылка, в которой пересылались деньги, револьвер и яд. Софья Павловна была тотчас же уволена. До сих пор не совсем ясна картина — какую роль в этом провале играла сама Софья Павловна.
Из всех нерчинок удалось бежать с каторги только одной бессрочнице — Марусе Школьник из Иркутской тюрьмы, куда она была перевезена на излечение весной 1911 г. Остальные бессрочные и долгосрочные досидели до амнистии 1917 г. Краткосрочные же, отбыв каторгу, недолго засиживались на поселении и, в большинстве случаев, бежали.
Режим
В смысле режима, установленного для каторжан, мы имели целый ряд поблажек и незаконных вольностей. Установилось это само собой, без особой договоренности.
Держали мы себя с начальством гордо и независимо, но никакой тюремной борьбы не вели, поскольку наше начальство не давало для этого поводов. Так, к нам ни разу не была применена унизительная команда «встать», никто никогда не обращался к нам на «ты», ни разу не были применены репрессии, карцера, нас не заставляли петь молитвы и т. д.
Новенькие, приезжавшие из России, где обычно в тюрьмах шла суровая борьба с администрацией, недоумевали, попав в мирную тихую обстановку, без всякой борьбы. Многим вначале казалось, что они попали в золоченую клетку, где убивают мысль о борьбе.
Однако, в соседней с нами Зерентуйской мужской каторжной тюрьме был также ряд вольностей, но когда до тюрьмы докатилась волна зажима и Высоцкий захотел сломить тюрьму и показать свою власть над политическими, зерентуйцы дали суровый отпор и пошли на все, вплоть до лишения себя жизни. Ясно, что, если бы к нам была применена тактика Высоцкого, мы пошли бы по той же дороге борьбы, как и наши зерентуйские товарищи. Но этого не случилось и сейчас очень трудно отыскать причины, почему нас в тюрьме более или менее щадило начальство.
Однако, допуская мелкие вольности, наше начальство все-таки было всегда настороже, начеку. Так, однажды, в связи с провалом нескольких серьезных писем, у нас, по распоряжению из Зерентуя, был очень тщательный обыск, рылись под карнизом пола, в уборной и т. д.
В смысле вольностей, в течение длительного периода мы имели многое. Как упоминалось уже, в течение дня у нас камеры в коридор не запирались, в самих камерах был далеко не казенный вид, и кровати покрывались своими одеялами. Наши бессрочницы не носили кандалов, как им полагалось, и кандалы валялись где-то, ожидая экстренного случая. Из казенной одежды нам полагались коты на ноги, суровые холщевые рубахи, серые суконные юбки, бушлаты и халаты из серого солдатского сукна. Мы пользовались, большей частью, только бушлатами и халатами, в которых мы выходили в холодные дни на прогулку. Белье, обувь и платье мы носили, большей частью, свое, и многие из нас ходили, обычно, в цветных платьях.
Но как только с Зерентуйской горы показывалась тройка лошадей с начальником каторги Забелло или с другим каким-нибудь приезжим начальством, в тюрьме поднималась тревога. Шло спешное переодевание, цветные вещи относились в цейхгауз, собственные одеяла покрывались сверху казенными одеялами солдатского типа, и надзирательница спешно бежала закрывать наши камеры. Мы так привыкли прятать все незаконные «вольности», что не проходило и пяти минут, как все окрашивалось в серый казенный цвет и тюрьма принимала завинченный вид.
Связь с внешним миром
Несмотря на вольности в тюрьме и занятия, которыми, главным образом, заполнялось наше время, наша жизнь была чрезвычайно бедна впечатлениями. Ближайшими нашими соседями были администрация (начальник тюрьмы, надзиратели, надзирательницы) и уголовные.
С администрацией мы имели мало соприкосновений, да и не хотели этого. Все дела от лица тюрьмы вел наш политический староста, которым большей частью была Настя Биценко. Все недоразумения и переговоры с начальством шли исключительно через старосту. С некоторыми надзирательницами у нас установилось большее знакомство благодаря тому, что мы с ними чаще сталкивались и в каждодневной жизни видели в них больше обывательниц, чем тюремщиц. Наиболее тесные отношения у нас установились с Александрой Михайловной Зеленской, которая иногда оказывала нам кое-какие услуги.
Кроме администрации и уголовных, в районе Мальцевской возле тюрьмы находилась конвойная команда, которая несла наружный караул, и небольшая деревушка, в которой жило до 100 крестьян. Но ни с крестьянами, ни с солдатами мы не имели никакой возможности сталкиваться.
Таким образом, с внешним миром мы совершенно не сталкивались и жили в узком тесном кругу, благодаря чему каждое маленькое происшествие и событие приобретало для нас большее значение, чем оно имело в действительности. Посмотреть в глазок больших деревянных ворот, что было строго воспрещено, выйти за эти ворота в будку возле самой тюрьмы за посылкой, получить сюрприз от своих товарищей к какому-нибудь юбилейному дню — все это являлось почти событием в нашей жизни.
Жить кому-либо постороннему в районе Мальцевской запрещалось. Разрешение на свидание приходилось брать через генерал-губернатора и получить его было трудно. К тому же отсутствие железной дороги на протяжении 300 верст делало приезды чрезвычайно затруднительными.
За все время существования Мальцевской в течение нескольких месяцев в деревушке возле тюрьмы жил по особому разрешению Моисеенко, муж Маруси Беневской, раз или два приезжал отец Зины Бронштейн, постоянно живший в Чите, да некоторый период в Нерчинском заводе жила мать Иры Каховской, ездившая к Ире на свидание.
Сношения же с внешним миром мы имели почти исключительно через письма, проходившие, конечно, цензуру начальника тюрьмы.
Получка и писание писем было для нас целым большим делом. Получали мы письма не в определенные сроки, а по приходе почты, и каждый раз письма вносили большое оживление в нашу жизнь. Писать письма полагалось два раза в месяц.
Большинство мальцевитянок писало много, с воодушевлением. Редким исключением было несколько человек, которые не любили писать и завидовали тем, кто делал это умело и с удовольствием. Особенно отличалась в этом отношении Ривочка Фиалка. Вспоминается, как она сидит, вперив взор в грифельную доску, на которой она обычно писала начерно. На доске начертаны два слова «дорогой папочка», и поставлена запятая. Двадцать раз стирались и снова писались эти слова, и в то время, как у других были уже исписаны страницы, у нее дальше «дорогого папочки» дело не шло.
Довольно деятельная переписка шла у некоторых из нас с нашими ближайшими соседями Зерентуйской каторжной тюрьмы. Эта переписка вносила оживление в тюрьму, так как зачастую из Зерентуя получалась информация о воле, которую мы не могли иметь. Переписка шла, конечно, нелегальными путями. Письма передавались через уголовных женщин, выходивших за ограду тюрьмы и имевших свидание с уголовными мужчинами в Зерентуе, и через зерентуйского тюремного доктора Рогалева — ближайшего друга политических.
Рогалев, приезжая в Мальцевку, обычно заходил в околодок, где оставлял свою шубу. Когда, уходя, он надевал шубу, она уже бывала полна записок и писем. На всякий случай, для большей конспирации, он перекладывал записочки в шапку, надевая последнюю, и так выходил из тюрьмы.
Однажды, забыв, что у него в шапке письма, он, зайдя к начальнику тюрьмы Павловскому, снял шапку. Каково было удивление Павловского, когда ему бросилось в глаза содержимое шапки. Только дружеские отношения Рогалева с Павловским спасли положение дел.
Большим впечатлением вошли в нашу жизнь несколько спектаклей, устроенных своими силами. К спектаклям готовились долго и скрывали их от большинства, чтобы преподнести их в виде сюрпризов.