Попытки к побегу карались жестоко. Побег из Екатеринославской тюрьмы, когда тут же на тюремном дворе было застрелено и заколото 29 заключенных товарищей, другие трагически-неудачные побеги из Севастопольской, Тобольской и пр. и пр. тюрем, обагренные кровью десятков убитых товарищей, заставляли только лишний раз содрогнуться всю страну ужасом бессильного и безмолвного гнева- скорби.
Поэтому многие вышедшие с каторги глядели потухшим взглядом и даже жизнь и революция не пахнули на них своим знойным дыханием, а встречены были ими как чужие.
Все силы ума и души напрягались в поиске,
Правда, после случая с Сазоновым, волна общественного негодования прокатилась по затравленной стране. После 4 лет молчания и борьбы только в тюрьмах, силами самих пленников, это был первый громкий звук протеста и задушенной ярости, прорвавшийся в ряде забастовок студенчества, протестующих подписей, резких выпадов печати. Все это было обильно оплачено правительством закрытиями университетов, женского медицинского института, разгоном и высылкой в Якутку студенчества, писателей и журналистов, арестами и судами.
По дороге из Акатуя от ж. — д. станции до Читы, мы -10 освобожденных революцией каторжанок — ехали с товарищами, освобожденными из Алгачей. Они рассказывали о своей борьбе и сдаче, как они называли свое подчинение режиму в Алгачах. При всех бесчисленных угнетениях в режиме была одна деталь — их заставляли глядеть прямо в глаза, когда начальство входило в камеру и здоровалось, и жестоко замучивали в карцерах за непослушание этому приказу Измайлова. За неподчинение ряду унизительных требований огромную камеру с людьми не топили в мороз 30–40 градусов. Держали при этом на хлебе и воде и на карцерном положении, т. е. без соломенного матраца, одеяла, без прогулок и книг. Снимали с них планы из солдатского сукна и бушлат, и оставляли в нижнем белье и котах на босу ногу. В таком положении держали 25 дней, потом один день отдыха о опять 25 дней. Один кусок стены, граничащий с другой камерой, был тепловатый и вот около него все время становилось 2–3 скорчившиеся фигуры, соблюдая строгую очередь. Страдания от холода и пр. были так сильны, безнадежность положения так ясна, что то одному, то другому приходили мысли о сдаче. И вот первый, второй, третий, мучительно стыдясь, при осуждающем молчании остающихся, делают свои заявления на поверке надзору о своем согласии подчиниться режиму.
— То-то, давно бы так! — ехидно замечает вылощенный старший Баженов — палач, убийца и бешеный истязатель, который выхоленной рукой в перстнях и кольцах бил наотмашь по лицу, разбивал губы и глаза в кровь и, не удовлетворяясь этим, бил по лицу еще связкой ключей с гнусными приговариваниями. Оставалось уже немного непокорившихся — ни холод, ни голод, ни карцер, ни побои не брали их. Превратившиеся в тени, с почерневшим лицом, с застывшими фанатическими глазами они встречали ежедневных истязателей на поверке непримиримым взглядом, отворачиваясь от их брани и насмешек.
Они стали кончать с собой. В камере, где сидело огромное большинство уголовных, было сказано надзором, что их «перепорят», если у них политик покончит с собой. И вся камера зорко следила за 2–3 одиночками, которым казалось, что весь мир отступился от них, что даже умереть, уйти от муки и вечного позорища своего они не смогут. Они шли с упорством маньяков на ряд безуспешных попыток, за которые платились жестоко, снова и снова принимаясь за них же.
Лежит товарищ на нарах. Нога положена на ногу. В его углу темно. Под себя он положил все собранное свое тряпье, чтобы под нару не потекла уличающая его кровь из перерезанных тупым ножом вен под коленями и на руках. Подкрадывается обморочное состояние. Жизнь медленно уходит с кровью тела. Скоро ли, скоро ли придет освобождение?.. Но постепенно тревога заползает в стихшую душу, смерть не хочет приходить, молодой организм высылает средства самоспасения, перерезанная жила затягивается пленкой, кровь засыхает сгустками, и надо опять и опять начинать сначала. Он пилит стеклом, тычет израненное место острием, выжимает сгустки. Кровь медленно ползет опять и снова засыхает. Тогда товарищ берет грязь с полу, грязным рукавом бушлата трет рану, чтобы засорив ее, вызвать заражение крови, и, обессиленный потерей крови и отчаяньем, падает навзничь в полубреду. Так тянется ночь, а на утро его в глубоком обмороке, скорчившегося и похолодевшего, уносят с проклятиями и пинками в лазарет. Там его отхаживают всеми средствами и потом подвергают наказанию за непокорство. Руки так и остаются на всю жизнь сведенными.
И все же они не «покоряются». Тогда Измайлов перевел их в одиночки и в крошечном узком коридоре стал раскладывать уголовных и пороть их на глазах наших запертых товарищей.
Мольбы уголовного о прощении, ползание в ногах, сваливание его ударами с ног, свист розог, брызги крови, вопли, стоны, потом дикий, пронзительный не то крик, не то рев истязуемого!..
Измайлов пьянел. Он начинал сам кричать, рычать, вырывал из рук надзирателя розгу и кидался к лежащей на полу жертве. С налитыми слепящей яростью глазами, тяжело дыша, он подходил потом к форточке одного из товарищей и махал окровавленной розгой перед его лицом:
— Запорю!.. Запорю мерзавцев!..
И, потрясенный, с совершенно растерзанным сердцем, товарищ из другой камеры кричал душу разрывающим голосом:
— Брат, брат, покорись!.. Брат, брат…
В ответ слышался дикий, отчаянный крик:
— Не покорюсь!!…
А тот молил:
— Покорись!
И совсем уже не человеческим голосом, стуча кулаками по двери, по фортке, товарищ опять кричал свое «не покорюсь».
Эту страшную процедуру проделывали с ними до тех пор, пока последние борцы не заявили о своей сдаче.
С ликованием вошел Измайлов:
— А, смотришь в глаза! Рыла не воротишь! А помнишь, воротил?…
Таких, как Измайлов, иногда менее пьяных, иногда еще более жестоких, становилось по России среди тюремного начальства все больше и больше. Все очевиднее обнаруживалось намерение правительства сломать единственную в стране негнущуюся волю, сравнять с землей единственное место, где еще дышала революция, звенел протест и был жив подвиг борьбы и бунта, — намерение усмирить тюрьмы и каторги политических заключенных.
Все на нашей каторге чувствовали неотложность точного решения и сговора перед той грозной неизбежностью, что надвигалась на тюрьмы Нерчинской каторги. Поэтому в нашем сначала личном обмене мнений с Егором по вопросу о тюремной тактике скоро приняло участие порядочное число товарищей Мальцевской женской и Горно-Зерентуйской мужской тюрем.
Егор доказывал необходимость борьбы за минимум человеческого достоинства и прав. Он допускал длительное терпение во имя идеи в целях сохранения в живых революционного контингента тюрем для новой борьбы и работы до известных пределов, дальше которых надо было начинать борьбу в тюрьме, которую он, наравне со мной, тоже называл «борьбой со связанными руками». Имея в виду историческую обстановку, когда царско-помещичье правительство, нарушив какую-либо свободу в стране, намеревалось физически истребить своих пленников-революционеров, — трудно было предполагать какую-либо успешность тюремного протеста и борьбы. За успешностью Егор, по мере все большего проведения в жизнь палаческо-истребительской политики правительства, перестал гнаться, но он считал необходимым в известных случаях протест смертью против насилия и освобождение чрез смерть от вконец унижающего личность режима. В этом решении сошлись почти все заключенные товарищи. В результате 2-годичной