возвращаясь из Москвы, подговаривать по дороге молодых женщин и девушек ехать с ними в Сибирь. Атлас из первой поездки тоже привез себе жену, совсем еще молоденькую девушку, смуглую, глазом черную, будто из татарок, но крещеную — веселую, бойкую характером, с удивительно густыми светлыми с рыжеватиной волосами. В нее и пошли все дети Атласа — старший Иван, младший Григорий и он, Владимир, — темноглазые, смуглые, с густыми черными бровями, а бороды и волосы на голове росли светло-русые с рыжевато-золотым отливом. И характер у всех троих был материнский — легкий, веселый и горячий. Зато телом удались в отца — рослые, жилистые, крепкие, что молодые дубки.
Семья у них была дружная, отец и в матери и в детях души не чаял. Лет с одиннадцати-двенадцати учил он сыновей рубиться на саблях и никому не давать себя в обиду.
Отец, кажется, ходил в Москву в провожатых за казной четыре раза. Дважды видел царя. Один раз на соколиной охоте, а второй раз, когда Алексей Михайлович, облаченный в золотой убор, выходил из церкви. По словам отца, от государя лилось такое сияние, исходила такая святость, что все, кто лицезрел его, сходились в одном: сей царственный муж отмечен перстом божьим. Рассказы отца и заронили в сердце Владимира мечту увидеть белокаменную Москву и светлого царя Руси.
Атласов усмехается, вспоминая свою встречу с царем Петром, сыном сиятельного Алексея Михайловича. Меньше всего Петр походил на того царя, облик которого рисовался ему по рассказам отца. И все-таки Атласов увидел тогда: это — царь! Может быть, столь же великий и страшный, как Иван Грозный. Царь-плотник, царь-богатырь, который, по рассказам, могучими руками сворачивал серебряные тарелки в трубку, царь, спящий на земле подобно простому солдату, царь-гуляка и богохульник, труженик и гроза ленивых, чванных бояр — такой царь был и страшен, и люб казакам. Не золоченая икона, но живой человек, мятущийся, дерзкий, кидающий вызов земле и небесам.
Но между смертью отца и встречей с царем легли для Атласова девятнадцать лет казачьей службы, на которую они с Потапом Серюковым поверстались семнадцатилетними зеленцами. Поначалу служили все время вместе — ходили в сборщиках ясака по рекам Учуру и Улье, по Уди и Тугиру. С ними в одном отряде служил сын Семена Дежнева — Любим. От него они впервые и услышали о Камчатке.
Семен Дежнев плыл на Анадырь из Нижнеколымского зимовья на кочах промышленного человека Федота Попова. Бурей кочи разметало в море, и суда потеряли друг друга из виду. Дежнев думал, что коч Попова разбит бурей. Но много уже лет спустя казаки Дежнева, открывшие богатую моржовым зубом коргу и обосновавшие на Анадыре зимовье, отбили у коряков пленную женку Федота Попова. Та и рассказала, что будто бы буря занесла судно Федота на неведомую реку Камчатку, там промышленные перезимовали, добыли несметное множество соболей и на другой год, обогнув Камчатку, возвращались домой Пенжинским морем. Однако на реке Палане, где промышленные пристали к берегу, чтобы пополнить припасы пресной воды, на них напали коряки и всех перебили, оставив в живых только жену Федота.
Любим клялся, что слышал этот рассказ из уст своего отца, ныне покойного. Будто бы Семен Дежнев строил планы достичь богатой соболем реки Камчатки, но смерть помешала ему осуществить задуманное.
И вот Любим, Потап и Владимир уговорились: как только представится возможность, подать воеводе челобитную, чтобы он отпустил их проведать ту соболиную реку.
Но Любима вскоре назначили в другой отряд, а потом судьба разлучила Владимира и с Потапом, и отчасти в этом была виновата сестра Потапа Стеша.
Была она года на два моложе их с Потапом, и они с детства привыкли шпынять ее, чтоб не таскалась за ними, не встревала в их мальчишечьи игры, не лазила вместе с ними по крепостным стенам и башням, не ревела, когда ушибется.
Но Стеша упрямо держалась за них. Ее с Потапом мать знала толк в травах и ворожбе и слыла «колдовкой». Серючиху побаивались в Якутске — как бы не навела порчу на скотину. Настоящим горем было для Стеши, что девчонки дразнили ее «ведьмачкой» и не принимали в свои игры. Гордая, самолюбивая девчушка вынуждена была разделять игры с Потапом и его дружком Володей, хотя они и старались изо всех сил не замечать ее, стыдясь, что эта упрямица бродит за ними как тень, что из-за нее мальчишки прозвали их «сарафанной артелью». Даже когда Стеша подросла и стала почти взрослой девушкой, они по привычке обращались с ней как с маленькой, и она старалась не обижаться на них. Подруг у нее по-прежнему не было, женихи тоже не досаждали ей, хотя ни красотой, ни статью бог ее не обидел. Кажется, она и сама отшивала парней слишком сурово.
Однажды летом на покосах Атласов спросил у Потапа про разрыв-траву: бывает ли такая взаправду на свете? Потап только пожал плечами. Но Владимир не унимался — пусть-де у матери своей спросит. Потап насупился (как и Стеша, он не любил, когда напоминали, что мать его считали колдуньей) и заявил, что матери про разрыв-траву тоже ничего не известно. Тут и встряла в их разговор Стеша. «А я вот знаю!» — заявила она, хитро поглядывая на Атласова. Он сразу оживился, потребовал, чтоб говорила. «Надо зеленую траву кидать в реку, — серьезно заявила Стеша, — кидать да поглядывать, какая против течения поплывет. Это и будет разрыв-трава».
По предложению Владимира они, смеясь и дурачась, долго кидали пучки пахучей свежескошенной травы с обрыва в реку, почти целый прокос перекидали, да только какая ж дурная трава против течения поплывет?
Потап скоро махнул рукой на пустое занятие, ушел полежать в тени под кустом. А Владимир со Стешей весело и упрямо продолжали свое занятие до тех пор, пока не случилось чудо: пук зеленой травы вдруг остановился, прошелся по кругу и двинулся как бы против течения.
С криком «Разрыв-трава!» они кинулись с обрыва, понеслись в воду, поднимая фонтаны брызг босыми ногами.
Стеша оказалась проворней и первой ухватила заветную траву, но, на беду свою, не умела плавать. Как потеряла дно, так и понесло ее по течению.
Атласов до сих пор помнит, какой испуг пронзил его тогда от груди до самых пяток. Он рванулся за ней, быстро настиг и вынес из воды на руках. Все произошло так быстро, что сама она, должно быть, даже испугаться не успела, и только руки ее, крепко обвившиеся вокруг шеи спасителя, были напряжены, как камень. Но как она при этом улыбалась!
Он понял вдруг, что на руках его ей лежать покойно, увидел ее взрослую грудь, нежный овал широковатого светлого лица, большие, налитые тьмой и поднимающимся из глубины нестерпимым сиянием глаза ее, — и у него остановилось дыхание. Смутившись, он опустил ее на песок, но она глядела на него прежним взглядом, не мигая и не шевелясь, словно все еще покоилась на его руках.
Он отступил в замешательстве на шаг, и коса ее, длинная пышная коса, долго сползала с его плеча, щекоча ему за ухом. И когда она, эта коса, упала, наконец, повиснув вдоль напряженного тела девушки до облепленных мокрым сарафаном коленей, только тогда он пришел в себя и спросил, что надо делать дальше.
Вначале она не поняла, о чем он ее спрашивает. Потом, увидев у себя в руке пучок травы, которую не выпустила даже тогда, когда течение оторвало ее от речного дна и потащило на стрежень, она велела Владимиру раскрыть правую ладонь и крепко сжать траву в кулаке. Он сжал пучок травы, с которой еще капала вода, а Стеша стала с силой этот пучок вытягивать, держась за его конец.
Атласов почувствовал, что какая-то острая колючка впилась ему в ладонь и раздирает кожу, но пальцев не разжал. Потянув траву сквозь его кулак, Стеша кинула траву обратно в реку, пробормотав: «Плыви в море-океан, а силу нам оставь!» — и велела Владимиру показать ладонь. По руке его стекала струйка крови. «Все правильно, — объявила девушка, — разрыв-трава врезана в руку. Теперь перед такой рукой не устоит никакая вражья сила».
И он, удивленно прислушиваясь к своему бьющемуся сердцу, поверил ей, ибо хотел поверить. И тогда он взял ее за руку, уже безбоязненно заглянул в ее глаза и сказал с той смелостью, какая подобает настоящему казаку: «Ты — соболь моя золотая…»
Стеша сразу вспыхнула и зажмурила глаза от счастья.
«Гей-гей!..» Стояла самая звонкая в его жизни осень. Стоило крикнуть — и эхо улетало далеко в горы, и будто неживые скалы, и само небо отзывалось голосу человеческому, словно колокол чистого серебра.