говорил тихим, удивительно спокойным голосом. Думая про командующего, полковник говорил сам себе: «Нет, я бы так не смог. Сколько в этом человеке заложено подлинного такта, а как этот такт сочетается с его полководческой мудростью».
Вечером командующий фронтом сам позвонил ему в кабинет. Саврасов проводил в это время совещание с командирами звеньев и строго потряс кулаком в воздухе, призывая присутствующих к могильной тишине.
– Да, да, товарищ маршал, я вас слушаю.
Голос на другом конце провода был добрым:
– Имел беседу с товарищем Одинцовым. Так называемое дело капитана Большакова прекращено. Отправляйте его подлечиться, а потом в бой.
– Спасибо, товарищ маршал, до самой души растрогали, – только и мог вымолвить полковник и, положив трубку, посмотрел на летчиков: – Ну, а вы что сияете, словно тульские самовары? Все уже поняли? Да, хлопцы. Дело Виктора Большакова прекращено… так называемое дело, – поправился он.
Закончив совещание, полковник вскочил в «виллис» и помчался на хутор, где в одной из хатенок квартировал Большаков. Только что прошел обильный короткий дождь. Осенняя хлябь расквасила дорогу. Затянутое тучами небо висело низко. В хуторке не было видно ни одного огонька: местное население строго выполняло правило светомаскировки. Саврасов с трудом распознал очертания домика, радостный взбежал на крыльцо. Большакова он застал в непредвиденном состоянии. В маленькой комнатке Виктор сидел за столом в одном исподнем белье. Рядом прислоненный к печке костыль. Перед ним на столе стакан остывшего кофе, половина огурца, горбушка черного хлеба и пустая пол-литровая бутылка.
– Ну вот что, Виктор, – с деланным пафосом воскликнул Саврасов, не заметив, что голос у него задрожал, – считай, что ты в рубашке родился, коль из такой беды удалось тебя выпутать! Никаких поездок к следователю и никаких допросов. Все прекращено.
Он ожидал, что слова эти мгновенно обрадуют подчиненного, заставят его облегченно вздохнуть. Большаков медленно поднял голову. Пьяным он не был, не брал, наверное, хмель. Но лицо было угрюмым, из зеленых остекленевших глаз текли тихие и безвольные слезы.
– Товарищ командир… Александр Иванович, да за что же все ото? За что недоверие, если я через такие испытания прошел?
И Саврасов оторопело попятился, встретившись с тоскливым взглядом летчика.
– Ладно, Виктор, – сказал он просительно, – водкой обиду не зальешь. Оно бы пора тебе и спать. Завтра в госпиталь, а через недельку-другую в бой.
Саврасов сдержал свое слово. Ровно через пятнадцать дней в длинную октябрьскую ночь на тяжелом корабле с бортовым номером четырнадцать вылетел Виктор Большаков бомбить порт Пилау.
…Так оно было на самом деле. Так бы надо рассказать и ей, Ирене, об этом теперь, через много лет. Но Виктор подумал и решил: зачем, только разволную, и все. И он не проронил ни слова.
А Ирена, по-своему истолковавшая затянувшееся молчание, осторожно, стыдясь откровенной ласковости этого движения, погладила его руку.
– Ты запечалился, Виктор? Тебе, наверное, тяжко рассказывать об этой могиле. О! Я так рада, что под каменной этой плитой пусто и ты сидишь со мной рядом. Это такое счастье. Но как же все-таки это случилось?
– Очень просто, Ирена, – тихо заговорил полковник, поглядев на могилу, – ногу мою подлечили, и я снова сел за штурвал. Мне дали нового штурмана, Алешу Воронцова, и других стрелков. Так и стали мы летать на новом самолете под номером четырнадцать. «Голубая девятка» у меня была полегче, поманевреннее, но на «четырнадцатой» стояли новые двигатели, и я к ней скоро привык. Бывало, лечу в дальний тыл, моторы гудят так монотонно, что хоть засыпай под них. А я все стараюсь повернуть поближе к Познани или над Ополе пройти, и всегда в такие минуты, как живая, вставала перед глазами лесная избушка, бабушка Броня…
– Значит, вспоминал!
– А ты разве сомневалась? – хрипловато рассмеялся Большаков.
– Нет, – с горячностью возразила Ирена, – я знала, что ты помнишь… такое не забывается, Виктор. Но от тебя самого это слышать так приятно. Даже теперь, когда мы уже не молодые.
– Ты права, Ирена. Ты была моей лесной песней, а ее не забыть.
Налетел майский ветерок, зашелестел листвой кладбищенских кленов, а Ирене показалось, что это Большаков вздохнул грустно. И опять она вслушивалась в его тихий голос.
– Да, я думал о тебе в каждом полете. Потом осень сменилась зимой, и наш фронт рванул. Освободили Варшаву, Быдгощь, Кутно, Познань. Мы стали летать на этот город. За него большое было сражение. Войска наши его окружили, а фашистский гарнизон не сдавался. Здесь недалеко от кладбища – товарная станция. Ты слышишь паровозные гудки, Ирена?
– Слышу, она и сейчас там же.
– А тогда здесь стояли под разгрузкой прибывшие из Берлина и Кюстрина эшелоны с танками. Если бы эти заправленные танки с ходу устремились в бой, тут на кладбище было бы побольше наших могил. Это так, Ирена. Что я, рыжий, что ли?
Она усмехнулась:
– Ты и до сих пор не отвык от своего присловья.
– Нет. Это как пластырь. А надо бы отвыкнуть… – покачал он головой. – Значит, разгружались три эшелона с танками… И шесть тяжелых кораблей с нашего аэродрома поднялись на эту цель. Я шел вторым, за Саврасовым. Мы бомбили днем, без прикрытия истребителей. Эшелоны мы раскрошили. Вся станция была в дыму, когда мы пошли на второй заход. И вот тут-то мне не повезло. Подбила меня зенитка. Высота полторы тысячи метров, а рули уже не действуют. Теряю метры сотнями. Командую экипажу прыгать, а они вопрос: «А вы?» Так часто спрашивают у командира экипажа, если самолет попал в переделку. А я подумал: выпрыгнешь, возьмут в плен и тут же расправятся. И решил я твердо: вместе с самолетом в танковую колонну, что по шоссе развернулась в районе леса. Штурман и стрелки закричали: «Мы с вами!» А дальше…