Белое пламя встало широким столбом перед глазами капитана, и он даже не сразу понял, что это. «Голубую девятку» сильно встряхнуло, даже не встряхнуло, а подбросило, как щепку, и если бы это был не тяжелый двухмоторный самолет, а штурмовик или истребитель, его бы наверняка опрокинуло на спину. Но и у Виктора Большакова, этого сильного, жилистого парня, штурвал вырвало из рук. Бомбардировщик здорово накренило вправо. Большаков поймал штурвал, резко дал ногу, вернул машину в прежнее горизонтальное положение и только тогда опасливо посмотрел в правую форточку. Ему захотелось зажмурить глаза. Огромная дыра зияла в широком крыле. Металлическая обшивка, сорванная при прямом попадании снаряда, торчала над ней. Но рули управления повиновались, и Большаков с надеждой подумал о том, что за жизнь своей «девятки» он еще поборется. Нового близкого разрыва зенитного снаряда он почти не ощутил: до того твердо держал управление. Он только увидел сноп искр, разбежавшихся около правого мотора. Гул этого двигателя неожиданно оборвался. Он не ослабел, не стал давать перебои, как это иногда бывает, а затих сразу, словно наповал убитый воин, что падает без стона, но уже насовсем, так, что никогда не встанет больше. В кабине стало темно оттого, что прожекторы все-таки потеряли самолет, и, воспользовавшись этим, Виктор снова изменил курс, заставив тяжелую машину развернуться в сторону работающего мотора.
– Живем, голубушка, – с безотчетной злостью выкрикнул он, – что мы, рыжие, что ли, чтобы погибать!
Еще один блеск разрыва, и толчок в тот же подраненный правый мотор заставил его замолчать. Большаков увидел, как полетела с мотором обшивка капота и один за другим посыпались в беззвездную ночь цилиндры. Мотор разрушался у него на глазах. Это было похоже на то, будто у него у самого вырвали одно легкое и заставили дышать одним. «Долго так не надышишься, – заключил он про себя горько, – неужели это начало конца?»
А зенитки все били и били. Умолкали одни, но цель подхватывали другие, провожая ее свирепым огнем. На левом, работающем моторе Виктор набирал высоту. Он сейчас боролся за нее, как борется умирающий за каждый глоток кислорода. Высота – это единственное, что может продлить ему пребывание в воздухе, приблизить к линии фронта. Две тысячи триста, две пятьсот, две восемьсот… Кажется, никогда стрелка высотомера не ползла так предательски медленно. Зенитная пальба становится все слабее и слабее. Но это почему-то теперь не успокаивает его. В ноге, под коленкой, нестерпимая боль. Зеленые глаза Виктора в течение нескольких секунд с тупым упрямством обследуют испещренный мелкими строчками заклепок пол кабины и видят небольшую зигзагообразную щель.
– Понятно, осколок, – шепчет он вслух, – но почему молчит Алехин, черт побери. Штурман, штурман!
Резким простудным кашлем захлебывается левый мотор, его последняя надежда. Чадным дымом окутывается все левое крыло. Большаков, будто гончая на охоте, тянет носом и уже здесь, в кабине, отчетливо ощущает запах гари.
– Штурман, штурман, – голос кажется напряженным и слабым. В наушниках громкий стон и ругань. Но они сейчас звучат для Виктора самой радостной мелодией: ведь кто-то из экипажа шив, кто-то борется за себя и за жизнь их машины, получившей сильные повреждения. Значит, теплится еще жизнь в экипаже и в этой борьбе с огнем и дымом он не одинок.
– Где разрывы, штурман?
– Мы вышли из зоны огня, командир, – отчетливо доносится голос Алехина, – только я ранен.
– Что? Тебя немного задело?
– Кажется, сильно, командир.
Дымный хвост, волочащийся за ними, становится угрожающе черным. Если не выключить мотор, вспыхнет пожар. А выключишь, так на чем же лететь? Перетянуть линию фронта нет никакой возможности.
– Штурман, посыпался правый мотор, – передает он по СПУ, – левый дымит. Мы не дотянем до дома.
В наушниках стон и никакого ответа. Большаков поворачивает машину на запад, в противоположную от линии фронта сторону. Нет, это не бессмысленное решение. Маленький комочек – мозг уже все успел взвесить и обсудить. Раз они накрыли бомбами казино с этим штабным сбродом, за «голубой девяткой» будут сейчас охотиться на всем протяжении ее обратного маршрута. Чем ближе к линии фронта, тем гуще зенитная сеть, тем больше вероятности, что подбитую машину скорее настигнут и уничтожат залпы новых батарей. И уж если неизбежна теперь посадка, то ее лучше совершить не вблизи, а подальше от линии фронта, ибо, если они сядут вблизи, место приземления быстро обнаружат и все сделают, чтобы взять их живыми для допросов и пыток. Итак, единственное спасение – запутать следы, отвернуть на запад. Вот что сказал мозг Виктору Большакову в ту минуту, когда на высоте две тысячи метров он в последний раз услыхал голос штурмана.
– Тебе плохо, Володя? – спросил Большаков.
– Да, кровь… Очень много крови… Тошнит, – донеслось из наушников.
– Я сейчас выключаю последний мотор, Володя. Больше нет мочи держаться… Прыгай, Володя.
– Уже не могу, командир. Прыгайте вы, я не в счет.
– Что ты, Володя, что ты, родной! – громко кричит Большаков, глотая едкий дым, наполняющий кабину. Его лицо изуродовано сейчас нехорошей гримасой. Ему хочется говорить как можно добрее, но голос не повинуется, голос сдавленный, хриплый:
– Что ты, родной. Я тебя ни за что, понимаешь… да и Али еще, может быть, жив. Будем пробовать, будем вместе садиться.
– Прощайте, командир, – доносится из кабины слабый голос, полный утомления и боли. Но Виктор его уже не слышит. Он выключил дымящийся мотор, и в кабине наступила жуткая тишина. С чем ее сравнишь? С той тишиной, что царит в операционной? Или с той тишиной, при которой пловец, нырнувший за утопающим, должен появиться на поверхности воды на глазах у столпившихся зевак? Но сейчас нет ни зевак, ни хирургов. Есть длинная осенняя ночь, тугой ветер, смертельно раненная машина и три человека, борющихся за ее жизнь, да и за свои тоже, три окровавленных человека, выполнивших большое и трудное задание. Впрочем, может, уже не три, а два, потому что третий давно не отзывается по СПУ.
Облизав сухие губы, Виктор вдруг обнаруживает, что они горячи. Правая ступня у него отяжелела, и, когда он надавливает на педаль, перед глазами вспыхивают зеленые мячики и тело пронизывает боль. Чтобы не кричать, он сорвал с руки кожаную крагу и засунул ее в рот. Его челюсть окаменела. Ничем уже не спасти «голубую девятку». Видно, судьба у нее такая – избитой зенитками садиться далеко от родного