– Я, Сережа, – отозвался лейтенант, – новенького вам привел. Прошу любить и жаловать. Какая у вас койка свободная?
– Вот эта, в центре. А ту, что у окна, пусть не занимает. На ней наш комэска спит.
– А он где?
– Где? – усмехнулся говоривший. – К чему, Ипатьев, ненужные расспросы? Ты должен давным-давно усвоить, что комэска наш может быть в двух местах: или на аэродроме, или у Дуси. Они туда час назад с капитаном Боркуном пошли. Хатнянского помянуть. Смотри комиссару не проговорись.
– Ладно, ладно, – сердито оборвал лейтенант, – лучше скажи: табуретка или стул лейтенанту Стрельцову найдется?
– Под столом табуретка.
Летчик ткнулся головой в подушку и тотчас захрапел. Ипатьев простился со Стрельцовым. Алексей затворил дверь, вытащил из-под стола поцарапанную табуретку и стал раздеваться. Стащив тесноватые сапоги, поскрипывающие новым хромом, он с наслаждением пошевелил пальцами ног. Нет, тонкие фланелевые портянки не спасли – пальцы ныли, на пятках горели белые волдыри. Все-таки много километров пришлось отмахать за день. Алексей свернул приятно пахнущий кожей поясной ремень, сложил аккуратно гимнастерку, как делал это на протяжении двух с лишним лет в авиационном училище, и забрался на койку. От жестковатого матраца отдавало свежим сеном, а подушка была самая настоящая, пуховая. Стойкий запах тройного одеколона, хорошего туалетного мыла и чужих волос исходил от наволочки. Алексей лег на затылок, закрыл отяжелевшие веки. Он хотел бы сразу уснуть, но не смог. Подошел к окошку, приподнял штору. За окном мерцало небо. Время от времени среди неподвижных матовых звезд появлялись синие и красные огоньки тяжелых бомбардировщиков, возвращающихся с задания. Они то зажигались, то потухали, и это означало на фронтовом языке «я свой». Так говорили сигнальные бортовые огни самолета и зенитчикам, не смыкавшим глаз у орудий, и постам ВНОС, и командным пункта?» ночных истребительных полков, прикрывающих подступы к Москве. Иногда в окне взметывались всполохи далекого зарева, возникавшего на месте бомбежек. Где-то в десятках километров отсюда ухали тяжелые фугаски, и в домике тоненько позвякивали стекла.
Недалеко от деревни пролегало рокадное шоссе. Оттуда доносились непрерывные гудки автомобилей, едущих к фронту и от фронта с погашенными фарами, лязганье танков и тягачей, чьи-то выкрики «Давай, давай, дружней!». Все эти шумы и шорохи были такими необычными для Алексея Стрельцова, привыкшего к ночной тишине сибирских городков, не вспугнутых войной.
Алексей услышал, как мимо окон кто-то протопал, и тотчас же прозвучал сердитый басок:
– Гасите свет. Вам тут что, война или забава одна?
Вероятно, где-то в соседнем доме неосторожно зажгли лампу, и огонек ее был замечен часовым.
Алексей прислушивался ко всему со жгучим любопытством. Фронтовая действительность с каждым часом, прожитым на полевом аэродроме, окутывала его все больше и больше. Теперь она властвовала над ним так же прочно, как властвовала над комиссаром Румянцевым и лейтенантом Ипатьевым, над летчиками, похрапывающими по соседству, и над всеми теми, кто сейчас дрался с фашистами на земле и в воздухе или ожидал своей очереди вступить в бой.
Глава вторая
У двадцатилетнего большелобого Алеши Стрельцова за плечами уже была своя особенная, не похожая на все другие, жизнь. По глубокому убеждению самого Алеши, привыкшего все делить на хорошее и плохое, жизнь все же была хорошей. Правда, она могла быть еще лучше, да что поделаешь, если не получилось? Человеку приятно, когда он смотрится в ясное, чистое зеркало. Но если даже это зеркало вдруг разобьется, от него останется большой осколок, в который по-прежнему можно будет смотреться. А мелкие, ненужные можно завернуть в бумажку, пожалеть о них и (выбросить.
Так и в Алешиной жизни. Сначала она была похожа на ясное и чистое зеркало. А потом зеркало дало трещину, разломилось, но остался большой, ничьими грязными пальцами не тронутый кусок.
Были в этой жизни и коротенькие штанишки, и нарядные матросские бескозырки с позолоченной надписью: «Балтика», и сказки про добрых волшебников – их только мама умела рассказывать таким ласковым голосом, – и папа, приносивший забавные заводные игрушки, умевший рычать, как настоящий волк, и шевелить ушами, как настоящий заяц. Он часто уезжал в командировки, и мама всякий раз ждала его со счастливым нетерпением.
Потом, когда Алеша уже носил пионерский галстук и с тощим портфеликом ходил в третий класс, папа стал все реже и реже приходить домой. Заводные игрушки он уже не приносил, волка и зайца не изображал, а на беспокойные Алешины вопросы отвечал как-то скучно и вяло.
– Мама, – сказал однажды Алеша, – меня в школе мальчишки спрашивают, почему наш папа так редко бывает дом а.
У мамы странно покраснели глаза, она прижала к груди вихрастую голову сына, поперхнулась сдавленным шепотом:
– А ты им скажи… скажи, Алешенька… папа твой а экспедиции, долгой-долгой. Он на юге. Там идет борьба с саранчой. Саранча – это такое насекомое, Алешенька, посевы портит. Она тучами летает, и папа твой с пей борется.
Он заснул в ту ночь успокоенный. Снилось огромное пшеничное поле. Стоит пшеница в человеческий рост, качает тяжелыми колосками, и на нее черным облаком налетает саранча. «Саранча, она на манер Змея-Горыныча», – думал Алеша, и ему мерещилось, как летят злые насекомые целой стаей, хвостатые, двухголовые, а папа стоит с тяжелой волшебной дубинкой в руке и бьет наотмашь то одну, то другую, защищая хлеба.
На другой же день в школе Алеша с гордостью заявил ребятам:
– Вы про папу моего хотели знать, да? Ну так знайте. Мой папа по борьбе с саранчой, вот он кто!
Но прошел еще день, и его встретил на улице шестиклассник Витька Рябов: с младшим братом этого Витьки Алеша сидел на одной парте.
– Эй, Алешка-длинноножка! – закричал Витька Рябов издали. – Ты что там про своего отца наврал? Он по борьбе с саранчой? Так и держи! Он от вас уехал с рыжей Альбиной, с артисточкой… фьюить!
Алеша остановился в оцепенении. Всем своим маленьким существом он вдруг понял, что стоит за этими словами нехорошее, гадкое, о чем даже у мамы не нужно спрашивать. Он долго не мог заснуть в тот вечер. А наутро, проснувшись, услышал, как на кухне всхлипывает мама, а их соседка Дарья Дмитриевна – ее за необыкновенную полноту и гвардейский рост звали Ильей Муромцем – громко, рассерженно говорит:
– Ну и наплевать! И без «его проживем. Одна Алешку с Наташкой воспитаешь. И я тебе помогу, и другие добрые люди найдутся… Только не раскисай, Марийка. Слезами теперь не поможешь. Сама ты на свою голову привела в дом эту рыжую беду!
Алеша слушал и ничего не понимал. Он вскочил с постели, босиком прошлепал на кухню, со смехом спросил:
. – Тетя Даша, а разве беда рыжая бывает?
Обычно «Илья Муромец» благодушно улыбалась Алешиным выдумкам. Но в этот раз сердито одернула фартук и замахнулась веником:
– Кыш, постреленок, чего суешься не в свое дело? Мама отняла руки от вспухших глаз, спокойно сказала:
– Не надо, Дарья Дмитриевна. Алешенька уже большой. Он должен знать правду. – Она притянула его к себе, прижала к высокой мягкой груди, ласкаясь мокрой щекой о большой Алешин лоб, тихо закончила: – Папа от нас ушел, сынок. С тетей Альбиной уехал от нас. Может, еще одумается, вернется.
Алеша мучительно наморщил лоб. Ему вспомнилась рыжеватая, с короткой прической тетя Альбина, часто навещавшая их дом. Она была веселой, легко танцевала и часто читала стихи высоким, звенящим голосом. Особенно хорошо у нее получалось из Маяковского:
Тетя Альбина запрокидывала голову, ослепляя всех улыбкой. А вот когда она читала «Сергею Есенину», то сразу становилась суровой и хмурой и говорила строго, совсем как прокурор из кинофильма «Процесс о