Поезд миновал развороченную бомбами станцию, бесконечную вереницу сгоревших вагонов, толпы ожидающих на перроне людей с узлами и снова вырвался на насыпь, пересекающую долину. В долине сгущались сумерки, и по траве ползла темная полоса, словно от плывущего облака. Вершины гор сияли закатным металлическим блеском, в каменистых ущельях залегли шершавые фиолетовые тени и поблескивал рыжеватый снег, а ниже, на пологих склонах, краснели виноградники и тускло светились в уходящем за горы солнце маленькие домики, окутанные мягкой вечерней дымкой.
Может быть, она выжила, подумал я, если только ее отправили на работу к баору[110]. Немецкая деревня убивала не сразу, она высасывала и сжирала человека живьем, как паук. Если она попала к глупому или жадному хозяину, то могла заиметь чахотку, сифилис или ребенка. А если на завод? Она не имела ни малейшего представления о физическом труде, а таскать немецкие рельсы и мешки с цементом… Миллионы людей, даже привычных к труду, надорвались и погибли под их тяжестью. Да, скорее всего она погибла в городе, а если и выжила, потом, должно быть, попала в лагерь, женские эшелоны шли после восстания через Освенцим и Равенсбрюк.
— Спроси у нее, зачем она хотела отдать сигареты, — сердито сказал солдат. Он встал и снял с полки глянцевитый портфель с готической монограммой. Вынул из него толстую плитку шоколада, отломил кусок, угостил женщину и спрятал шоколад в карман. Портфель был туго набит, из груды консервов и печенья в прозрачной упаковке выглядывали две бутылки французского вина.
— Этот чужой мужчина попросил у меня сигареты, — соврала женщина и пристально посмотрела на меня. Я точно перевел солдату ее слова и добавил:
— У тебя много сигарет? Или, может, ты знаешь кого-нибудь из своих, кто хотел бы кое-что продать?
Альбинос порылся в портфеле, извлек оттуда помятую пачку в целлофане. Распечатал и предложил мне. Я сказал, что не курю. Варшавянин, подмигнув, взял две сигареты, одну сунул в карман, другую рассеянно мял в пальцах. За окном проплывал мимо аэродром, расположенный на равнине у склона, поросшего редким леском. Тянулись бесконечными рядами четырехмоторные самолеты с зачехленными двигателями. На деревянных вышках маячили часовые. Поезд миновал палатки и постройки на краю аэродрома и помчался среди болот и зарослей тростника.
— Скажи ему, что я куплю сигареты, золото, фотоаппараты, почтовые марки, ну и прочее — в любом количестве, — сказал варшавянин.
Солдат внимательно слушал, хмуря белые брови.
— Я шел сразу же за передовыми частями, так что у меня кое-что есть, — ответил он. — Найдете мне комнату в городе?
Варшавянин широко улыбнулся, достал из кармана листок бумаги, авторучку и стал объяснять солдату дорогу, пользуясь десятком английских слов, которые запомнил, торгуя с армейскими. Женщина и солдат сосредоточенно склонились над листком. Я вышел в коридор и захлопнул за собою дверь купе. Вагон мерно покачивался, постукивая колесами на стыках. Только мелькающие за окном телеграфные столбы да вращающийся вокруг невидимой оси ландшафт указывали на то, что поезд мчится с огромной скоростью. В купе варшавянин, поудобнее устроившись на плюшевом диванчике и прикрыв голову плащом, начал дремать. Альбинос с синими ногтями сел рядом с женщиной и положил ей руку на колено. Женщина укоризненно покачала головой, но этим ее протест и ограничился. Я опустил окно. В лицо хлынул влажный холодный воздух, смешанный с удушливым липким паровозным дымом, который стелился по полю, словно клейкий пух.
Интересно, подумал я, все ли женщины пахнут одинаково. Они пользуются разными духами, носят разных фасонов платья, — но всегда ли одинаково пахнет обыкновенное женское тело, вымытое в горячей воде? Еврейки летом пахли тухлой кровью, они ходили в советских ватниках, а потом шли в газовую камеру и пахли горелым мясом. Если она поехала в город, думал я дальше, то вряд ли пережила эвакуацию. Конечно, могло и не открыться, что она еврейка, к счастью, Талмуд не требовал обрезания от женщин — да и как это, в конце концов, можно сделать? Но в Равенсбрюке перед самым концом войны арийки тоже шли в газовую камеру. У нее могли опухнуть ноги, она могла заболеть чесоткой или простудиться, могла схватить понос или, наконец, просто исхудать, она всегда очень заботливо следила за фигурой.
Из соседнего купе вышел немец в золотом пенсне. Прихрамывая и сутулясь, он стал прохаживаться по коридору.
— Нет ли у вас случайно сигареты, коллега? — спросил он, остановившись у окна, спиной к купе.
— Я из лагеря, — ответил я немцу. Дружелюбно улыбнулся и похлопал себя по пустым карманам.
— Да, нынче всем нам хорошо, — вздохнул немец. Сказал, что по профессии он техник, но теперь вынужден заняться физическим трудом, во время войны его записали в партию. Сейчас это не помогает ни ему, ни его жене. Три года он был на Западном фронте, строил укрепления, ранен осколком бомбы. Пришлось оперировать ногу и простату.
— Это нам тоже не помогает, — добавил он, вяло усмехнувшись.
Нужно ждать и копить деньги, подумал я. Хотелось бы написать обо всем, что я пережил, но никто во всем мире не поверит писателю, который пишет на чужом языке. Это все равно что убеждать деревья или камни. К тому же моим пером двигала бы не мировая любовь, а мировая ненависть, а это непопулярно. Интересно, что бы я сделал, если б узнал, что она все-таки жива? Не знаю, осторожно подумал я, слишком часто я мысленно раздеваю донага встреченных на улице женщин.
Было уже совсем темно, когда поезд подошел к станции. Редкие фонари на высоких столбах едва светились во тьме желтушным светом. Станционные здания укрывали перрон густой черной тенью.
С перрона доносились выкрики, топот ног, скрип багажных тележек, свистки железнодорожников. Из американского экспресса с шумом выскакивали солдаты и, забросив за спину свои армейские ранцы, взбегали по лестнице на вал, отделяющий вокзал от высоко расположенного города. Возникнув на минуту в ярком свете фонарей на гребне вала, они тотчас растворялись в темноте. Издалека долетали их выкрики, смех и свист.
Варшавянин спрыгнул из тамбура прямо на землю и принял у меня чемоданчик. Американский солдат с синими ногтями заботливо ссадил женщину с высокой подножки и забрал у нее свой портфель. Она взяла американца под руку. Пожелав нам спокойной ночи, они, топоча, взбежали по деревянной лестнице и исчезли за валом вместе с другими.
— Сегодня нам негде спать, — благодушно сказал варшавянин. — Пойдем тут к одному, только, знаешь, у него малость бабами воняет.
— Ты что-нибудь выторговал у ковбоя за комнату? — спросил я, когда мы проходили по перрону. Отдав билеты контролеру в фуражке с околышем, мы направились к лестнице.
— Главное — завязать контакт, сойтись с человеком поближе, — сдержанно ответил варшавянин.
— Зачем даром отдал? — разозлился я. — Уж лучше б мы себе ее забрали, вполне свеженькая бабенка, разве что чуть полноватая.
— Она же старше тебя, ты видел.
— А я как раз люблю таких!
— Ну, мой милый, откуда я мог знать — ты всегда говорил другое, — удивился варшавянин.
— А ты всегда знаешь только то, что тебе выгодно, — огрызнулся я.
Локомотив загудел, экспресс двинулся дальше. Освещенные окна скользнули по перрону, по сгоревшим домам и вагонам и исчезли во рву.
— Э, парень, да тут доллары под ногами валяются — всех не соберешь! Здоровья не хватит! — сказал варшавянин, пренебрежительно пожав плечами.
Мы медленно шли по гравию. У самой лестницы догнали хромого, который тащил огромный рюкзак и чемодан. Опираясь на тирольский посох и волоча несгибающуюся ногу, он неловко взбирался по ступеням.
— Господа, вы случайно не видели, куда пошла моя жена? — спросил хромой, когда мы вместе вышли на темную улицу, бегущую между руинами.
— Нет, случайно не видели, — ответил я. И подумал: очень по душе мне эти опустевшие немецкие города, тихо гниющие под дождем и солнцем, словно падаль. Кто вдыхал дым крематория, тот способен оценить прелесть подвального запаха заброшенных немецких руин. По душе мне эти люди — они живут в