Четвёртая глава
Лекарь Иван Афанасьевич
1.
После укола Трофим боли не чувствовал, хотя несколько раз просыпался. Сначала от сильной тряски: его везли на грузовике, рядом трясся борт, и в небе плыло облако. Ещё раз, проснувшись, увидел белый потолок, чьи-то фигуры, тоже белые и головы в белых шапочках. Потолок был низко, головы совсем рядом, и он догадался, что лежит на столе. Большая и тоже белая, как всё здесь, труба двигалась на кронштейне, как пушка, целясь ему в ноги. Рентген. Больница.
– Со смещением, – сказал кто-то. – Левая. – Трофим догадался, что на левой ноге перелом тяжелее.
Тот же врач распоряжался и здесь, но был уже как все, в белом халате. Трофима переложили на каталку, отвезли в палату и снова переложили, теперь на кровать. Двигали втроём: один врач голову, другой помоложе, туловище и ещё сестра перекладывала ноги поочерёдно, стараясь движения соразмерить – левую, потом настолько же правую. Чуть-чуть и ещё чуть-чуть. Ещё левую и правую снова. Дальнюю спинку кровати подняли и подложили кирпичи, ноги Трофима оказались выше головы. К спинке привинтили блок. Врач, который помоложе, принёс дрель вроде слесарной, но блестящую никелем со сверлом, зажатым в головке. Сверло было тонкое, похожее на велосипедную спицу. Ногу осторожно согнули в колене, под сгиб уложили подушку и сделали ещё укол. Трофим всё видел, но ничего не чувствовал. Молодой врач приставил спицу к ноге чуть выше колена и стал вращать ручку дрели. Сверло, продырявив кожу, легко пошло в кость. Боли по-прежнему не было, но кость мелко вибрировала, и зудела. По зуду Трофим чувствовал, насколько глубоко вошло сверло. Наконец оно прошло насквозь и вышло наружу, снова прорвав кожу теперь изнутри, только от этого почувствовал он слабую боль. Таким же никелированным ключом врач раздвинул губки патрона, убрал дрель и потянул спицу, чтобы концы торчали симметрично. Подушку из-под колена вынули, ногу разогнули и положили на простыню. Просверлили вторую и они лежали рядом, слегка раздвинутые, чтобы спицы не задевали одна другую. К спицам привязали шнуры, перекинув их через шкивы блока.
– Привязывайте груз, – сказал главный.
– Сколько?
– По восемь килограммов.
Трофима потянуло за ноги.
– Ещё, – сказал главный, пощупав места переломов. Потянуло сильнее. Так и с подушки стащит!
– Правая четырнадцать, левая шестнадцать.
– Хватит. Пусть привыкает, – и уже Трофиму: – А ты спи.
И будто по команде Трофим уснул.
Изредка приходил в себя. Над головой проступало окно, а когда светилась лампочка, Трофим понимал: ночь. Днём ли, ночью веки поднимались тяжело, свет был тусклый, лица плыли в воздухе. Голоса доносились, будто издали. Он засыпал снова – ночью, днём одинаково.
– Капельницу! – голос сказал, как ударил. – Капельницу и немедленно кровь!
– Хорошая вена, – это женский голос и мужской подтвердил:
– Сильный парень. Жилистый.
– Молодой, – сказала женщина.
Он опять уснул, а может и впал в беспамятство. Стены возникали и снова уходили в черноту. Возле койки стоял штатив со склянками, в каждой была жидкость: красная, Трофим догадался, что это кровь, или без цвета. Резиновые трубки соединяли склянки с иголками, они торчали в его руке ниже плеча. Кормили чем-то жидким. Грузы тянули, и Трофим сползал с подушки. Сестры втаскивали назад. Засыпал не надолго. Или это было беспамятство? Или то и другое смешалось? Бесконечно повторялся единственный сон или может быть бред – снова как ночью в сарае видел себя на мотоцикле. У мотоцикла был огромный мотор и ноги Трофима выгибались дугами, пристёгнутые к подножкам резиновым шнуром с карабинами на концах. Руль был зажат и не поворачивался, можно только вцепиться до судороги. Мотоцикл ехал всё быстрее по чёрной ночной дороге, отрывался от земли и взлетал в ночное небо. Дорога проваливалась, теперь светили звёзды – огни, которых не было, пока он ехал по земле. Свернуть, направить мотоцикл, объехать встречного нельзя надо ждать удара, столкновения как там, на перекрёстке и смерти. Он просыпался в холодном поту, не сразу понимая, что проснулся. Или пришёл в себя? Тяжёлые веки опускались и его сон, то ли бред повторялся. Раз за разом. День за днём Ночь за ночью. И вдруг ясно увидел потолок с извилистой трещиной, лампочку без абажура, перевёл взгляд на чёрное окно и с него на спинку кровати за своей головой. Это было легко: голова лежала низко на плоской подушке. Увидел кровать рядом и ещё в ногах возле торцовой стенки за узким проходом. Три кровати стояли в помещении, явно рассчитанном на одну и воздух, несмотря на открытое окошко маленькое, деревенское был спёртый, тяжёлый, пропитанный запахами лекарств, гноя и ещё чего-то противного. Возле штатива на стуле сидел врач в халате, но без шапочки и похоже дремал. Предметы расплывались. Открыл глаза и врач.
– Что, Трошка, – сказал он, – легче? Ожил. Теперь и лечить можно. А я твой доктор. Зовут меня Иван Афанасьевич.
Трофим помнил доктора ещё на дороге, но с койки Иван Афанасьевич таким длинным не казался, хотя роста был высокого и лицом походил бы на скандинава, если б не черты крупные, но по-славянски смягчённые. Нарушая правила, не любил докторской шапочки, а если надевал так на самый затылок, как лихой матрос бескозырку. Заведуя отделением, замечание мог получить лишь от главного врача, а тот прощал ему проступки, посерьёзнее шапочки, учитывая золотые руки и независимый характер. Доктор сразу был заметен в маленьком городке, почти деревне, будто здесь он человек случайный – не для того лепит природа подобные лица. Вышел из столичной медицинской семьи, начинал с размахом и блеском, и никогда бы не видели здесь этого доктора, не привези он с четырёхлетней войны, из полевых госпиталей, где бывало сутками, держась только на спирте, резал, резал, резал – не привези он оттуда тяжёлую, во все века не излеченную на Руси болезнь – пьянство.
Пошло-поехало. Из клинической больницы просто в больницу, потом в поликлинику, в город поменьше, а там и вовсе в глушь. Сердце частит, руки дрожат и месяцами нельзя работать. Жена, четыре года верно ждавшая его с фронта, не выдержала. Ушла. Он и плохо помнил, как уходила, пьян был. Но потом опять всё поломалось, а верней он сам в себе сломал где-то на последней уже грани. Посмотрел на дрожащие руки, помолчал сам с собой. Сказал: «Всё. Хватит». Поставил дома бутылку водки, чтобы не было причин пить чужую, но не трогал её больше года, пока не почувствовал: теперь всё. Удержался. Теперь можно, теперь не опасно. Можно распить с приятелями. Но приятелей не оказалось. То есть, среди прежних алкашей нашлись бы, но это не годилось, а кроме них уже никого близко не видел. Вздохнул и поставил обратно на полку.
Медленно приходил в норму. Рука опять стала твёрдой. Здоровье, конечно, не то: годы сказывались и фронт, да и многолетнее пьянство не прошло бесследно. Однако работать уже мог и обосновался здесь, в больнице. Сначала рядовым хирургом, а скоро начал заведовать отделением. Сошёлся с местной женщиной, был с ней заботлив хоть и не ласков. Жил в небольшой комнате и лучшего не добивался. Возил из столицы книги, но медицинских почти не покупал: с научной работой было покончено. Годы ушли. А для практики здесь его уменья на сто лет хватит. Звал бывший однокурсник, а теперь профессор, к себе, но желания уже не было. Да и в подчинение к старому товарищу идти не хотелось.
– Что умею, то могу. Останусь на месте.
Иногда всё же «находило». По два-три дня не видели его в отделении. Отвечали просто «нет на месте» хоть настырному больному, а хоть и начальству из области. И начальство, и больной, если был он здешний, поселковый, знали, что Иван Афанасьевич спит сейчас у себя в комнате, а может и просто во дворе в пыли, проснувшись, нащупает бутылочку и – буль-буль! – из горлышка в горло. Это-то и прощали ему за золотые руки. Да он и не позволил бы указывать. Знал: не с кем его здесь, в районах сравнивать. Он тут – лекарь. Такого здешней больничке скоро не сыскать.
В народе российском к пьянству всегда было отношение двойственное. С одной стороны существовали, постоянно обновляясь, лозунги типа «пьянству бой!» но, честно признаться, никогда тот бой не был особенно кровопролитным, до победного конца. Ибо с другой стороны жили пословицы: «пей, да дело разумей» /однако ж – «пей»!/, «пьяный проспится, а дурак никогда» и прочие, не то чтобы напрямую