возможность спокойно и без помех его рассмотреть; в зале почти не было посетителей.
Этому, вероятно, не было бы конца, если б я поддался соблазну рассмотреть картину в деталях. И все же я не мог не спросить себя снова, отчего меня не удовлетворяют местами крайне остроумные интерпретации. Верны ли они или не верны — они не ухватывают сути. Босх первично не зависел от узнанного и его кодирования. Его знание глубже; оно прорывается как древний поток из предузнанного, подобно застывшей магме. Чтобы найти сравнения, нужно вспомнить об изобилии, с которым из мифа вытекают и рационально переплетаются образы, или о неисчерпаемом наплыве картин «Тысячи и одной ночи».
Босх не имеет тематики в том смысле, который удовлетворил бы ученого. Взаимосвязь у Босха располагается ближе к бытию; он не следует какой-нибудь теме, а порождает темы. Ничего не придумано, все рассказывает и сочиняет художник; ум двигается так, как дышит и танцует тело. Потому-то великие картины и необъяснимы, и именно поэтому они снова и снова требуют толкования. Это отличает творение от простого опуса, от всего лишь, пусть даже и весьма искусно, сделанного.
То, что поднимается из глубины непреднамеренно, и должно во всей его полноте постигаться только в непреднамеренном рассмотрении, не в анализирующей последовательности, а в его гениальной одновременности. Тут — укажу одну деталь — на цитре играет скелет; это — аккорд символов, который не нужно искать и изобретать. Струны и ребра; звук и сердце.
Кроме того, эти картины богаты подробностями, которые могут сегодня истолковываться таким образом, какой в 1500 году был еще невозможен и о каком никто не задумывался. То, чего Босх все-таки не знал, он не мог ни затемнить, ни спроектировать. Сюда относятся удивительные переклички с нашим техническим миром — даже, возможно, с агрегатами, которые еще и сегодня можно рассматривать как утопические. Чего стоит один воздушный бой в правом верхнем углу на центральной створке! Полая, похожая на цаплю птица не могла бы приводиться в действие паровым двигателем. Она сражается с галерой, полной вооруженных существ, которые гребут в лишенном гравитации пространстве. Воздушные, водяные и огненные существа, звери, люди, демоны и машины передвигаются в одной и той же стихии настолько легко и убедительно, что в наблюдателе даже не возникает противоречия. Тайное знание, мистерия без сомнения — но, вероятно, настолько подспудное, что сам художник пугается своей картины. Нет более актуального произведения.
Я с трудом оторвался. При прохождении боковых кабинетов, которые были наполнены китайщиной, серебром, стеклом, фарфором и старинной мебелью, получилась, конечно, еще одна неожиданная задержка. В одном из залов, рядом с выходом, собрание испано-мавританской керамики: большие тарелки и блюда, почти без изображений, но богато орнаментированные. Лишь однажды, в Женеве, я стоял перед аналогичной, пусть даже и не такой обширной коллекцией. С тех пор я, из-за их цвета, отношу эти экземпляры к самым изысканным творениям гончарного искусства. Способствовали ли столетия этому тончайшему вызреванию цвета под глазурью? Я полагаю, что это касается преимущественно бледных основных цветов, которые иногда сгущаются в сочную коричневость, а не синих знаков, что вставлены в них. Кажется, будто цвет постарел и стал очень хрупким, как оттенок крыш покинутых городов, потускневших в пустыне. Но игра розовых и фиолетовых огней, которая веет над всем этим, — это эманации на границе зримого. Трансцендирующее золото, угасающее солнце как привет погибших культур посвященным.
День уже клонился к вечеру, когда мы пришли к нашим полицейским; они тотчас же вынули штемпели и повысили ценность наших паспортов. Или они еще раз навели о нас справки, или в первой половине дня были не в настроении. Tant mieux[401]. Поскольку мы оказались в районе Вифлеемской башни или совсем рядом, мы решили отказаться от еды и сразу же продолжить экскурсию. Наверху в доме находился бар; две чашки крепкого кофе вселили в нас feu a quatre pattes[402].
К Морскому музею, расположенному в монастыре Жеронимуш, вела короткая дорога. Принадлежавшей ему церковью, настоящим сталактитовым гротом поздней иберийской готики, мы полюбовались сначала снаружи, а внутренний осмотр отложили на вечер.
Музей флота — наилучшее место для того, чтобы составить представление об истории морской державы. Нам пришлось ограничиться лишь отрывочными сведениями, поскольку из-за количества выставленных объектов такие собрания имеют весьма крупные размеры. Одно крыло здания служит для размещения богато позолоченных роскошных лодок, у которых даже весельные лопасти украшены дельфинами.
Лодки, баркасы и модели судов тянутся вдоль крытых галерей, между ними пушки и витрины с вещами, сохраняемыми как память о людях и деяниях, прежде всего, об открытиях и морских сражениях. О них напоминают также многочисленные картины, начиная с изображения первого столкновения португальцев с арабами. Корабли португальцев узнаешь по большим красным крестам на вздутых парусах, мавританские — по полумесяцам в отделке и по белым тюрбанам не только сражающегося экипажа, но и тех, кто борется за жизнь в море или судорожно цепляется за обломки судна. Детальный план красочно изображает уничтожение китайской флотилии португальцами у какого-то архипелага на Дальнем Востоке. Джонки имеют такое численное превосходство, что корабли с крестами приходится отыскивать в их массе.
В период своего мирового могущества на море в Португалии проживало не более одного миллиона жителей. У такого народа гамлетовская судьба; над ним тяготеют дела отцов.
Музей пользовался популярностью. В пользу таких мест говорят ватаги детей. Так было и здесь. За порядком следили матросы-инвалиды; таблички тоже напоминали родителям о необходимости присматривать за своими отпрысками. Изучая эти тексты и прислушиваясь к разговорам, я попытался ближе познакомиться с португальским языком. Долгий день уже начинал оказывать свое воздействие; поток образов вызывает не только утомление, но даже своего рода опьянение. Ассоциации становятся легче, но и рискованнее — как, например, этимологический промах, случившийся со мной при изучении объявлений. В них crianças предостерегались от озорства. Это могло означать только «дети»; и было слышно, как они громко кричали. Но здесь-то я и ошибся; слово, конечно же, было связано не с французским crier[403], с которым я его соотнес, а с латинским crescere[404]. Следовательно, подразумевались «подрастающие», а не «горлопаны».
Латынь проходит сквозь мир романских языков как сквозь призму, в которой она разветвляется. На Иберийском полуострове она в наиболее чистом виде сохранилась в каталонском языке, а деформировалась сильнее всего в Лузитании[405]. Кроме того обнаруживаются отголоски швабского наречия; их можно объяснить влиянием предшествующих племен, которые когда-то, еще до арабов, сюда вторгались. Родство это было замечено различными авторами, например, Штауффенбергом в Вильфлингене, который в свое время так интенсивно занимался португальским языком, что он, как еще рассказывают старые крестьяне, даже обходя сельскохозяйственные угодья, таскал с собой грамматики в переметной сумке.
Одним из его предшественников был Мориц Рапп, который, как и многие другие, перевел «Лузиады»[406] — правда, он оказался единственным, кто сделал перевод на швабский диалект. Возможно, он также относится к предтечам тех лингвистов, которые сегодня смешивают этимологии и, вероятно, постигают суть языка в его наиболее глубоких слоях. Я не берусь судить об этой материи. Однако могу подтвердить, что здесь я слышал выражения и возгласы, назальное произношение которых точно соответствует оному моих вильфлингенских соседей. Дуктус и мелос какого- нибудь языка часто говорят о кровном родстве больше, нежели вокабулярий.
Готовясь к этому короткому пребыванию, я перечитал национальный эпос португальцев, в котором больше воспевается преодоление океана, чем борьба с чужими народами. Камоэнса, погребенного здесь, можно причислить к poétes maudits[407]; верными ему до последних дней оставались только голод да раб, который под конец кормил своего хозяина, побираясь для него на улицах. Его судьба удивительным образом схожа с судьбой Сервантеса: морские сражения, темница, немилость у князей, всемирная слава после смерти. Сервантеса под Лепанто ранило в руку, Камоэнс лишился глаза у Сеуты. Как и у многих иберийских деятелей, в его биографии большую роль играет обманчивая переменчивость моря; это можно было бы сказать о Колумбе и конкистадорах.