нас еще долго хлестала кровь, правда, не из ран, а из известного места. Чтобы смыть позор, нужна была кровь. Нашу кровь они получили. Значит, позор смыт. Как говорится, каков позор, такова и кровь.
И он при этом долго смеялся. И я смеялся. И мама. И моя сестра. На Инвалидной улице вообще любят смеяться. Даже там, где другие плачут, у нас смеются. У нас все не так, как у людей.
И чтобы покончить с этой историей, я хочу привести слова одного очень умного человека, которого на нашей улице все считали сумасшедшим. Когда-то он хотел стать кантором, но провалился на экзамене, после чего перестал верить в Бога и назло всему миру громко пел на улицах. Дети над ним смеялись, взрослые качали головами и выносили ему поесть. То кусок хлеба с гусиным жиром, то куриную ножку. Он пел итальянские песни на еврейском языке, и тексты были собственного сочинения. Милостыню он брал с большим достоинством, а свою публику, не скрывая, презирал. Единственный человек на всей улице, он носил шляпу и галстук и в любом месте, где он пел, на улице или во дворе, перед концертом доставал из кармана молоток и гвоздь, вбивал гвоздь в забор или стенку и вешал на него свою шляпу. Потом пел.
Так вот этот человек однажды сказал слова, и я их запомнил на всю жизнь.
— Все считают, что евреи умный народ, — сказал он. — Это сущее вранье. У нас самые примитивные мозги.
Потому что будь у нас хоть капля воображения, мы бы уже давно все сошли с ума.
А сейчас хотите знать мое мнение? Меня сумасшедшим никто не считает. Но я с ним абсолютно согласен.
Легенда шестая
Я вернулся в наш город много лет спустя после второй мировой войны уже взрослым, самостоятельным человеком. И не узнал его. Это уже был не тот город. И люди в нем жили не те.
От Инвалидной улицы не осталось ровным счетом ничего. Даже названия.
На том месте, где прежде стояли крепкие деревянные дома, сложенные нашими дедами из толстых, в два обхвата, просмоленных бревен, где, казалось, на века вросли в землю из таких же бревен ворота с коваными железными засовами, где дворы заглушались садами, начиная от научного, по методу Мичурина, сада балагулы Нэяха Марголина до нашего неухоженного, дикого, но зато полного осенью плодов, где вдоль заборов росли огромные лопухи, как уши у Берэлэ Маца, и целые заросли укропа, и потому воздух нашей улицы считался, без сомнения, целебным и, дыша от рождения этим воздухом, на улице плодились и вырастали богатырского сложения люди, на этом самом месте теперь ничего нет.
Вернее, есть совершенно другая улица имени Фридриха Энгельса, и застроена она кирпичными четырехэтажными одинаковыми, как казармы, домами, а вместо садов из земли торчат редкие прутики с одним-двумя листочками, именуемыми в газетах зелеными насаждениями.
И нет на бывшей Инвалидной, а ныне улице Фридриха Энгельса, никого из ее прежних обитателей. Те, что уцелели, доживают свой век в разных концах города, их дети разъехались по белу свету, и пулеметной еврейской речи, без проклятой буквы «р», сладкого языка идиш мамелошн, на котором говорили только у нас и больше нигде в мире, теперь уже там не услышишь.
По общему признанию встреченных мною стариков, я, — единственный, не сглазить бы, с нашей улицы вышел в люди и доставил им на старости удовольствие своим посещением города. Выходит, сказали они, не такая уж плохая была улица, если из нее вышел хоть один, но такой человек.
Я стал артистом и приехал на родину
Он был, как рассказывают, потому что я родился через много лет после его смерти и мы друг друга в глаза не видели, очень положительным и очень здоровым человеком. Половину домов на нашей улице и сотни на других сложил он своими могучими руками из толстых бревен, и все эти бревна таскал на собственной спине. Все, что он делал, он делал добротно, на совесть, без обмана.
Может быть, потому он наплодил целых одиннадцать детей, таких же гигантов, как он сам. А свистел ли он в соответствии со своей кличкой Шайка-файфер, я не знаю. Но если и свистел, то в те годы, при царизме, художественный свист не ценился и не приносил никакого дохода. Потому на одиннадцать детей в доме имелась одна пара обуви, и зимой во двор дети выходили по очереди.
Вы можете спросить: как же это так у вас получается, уважаемый товарищ свистун (так меня называют иногда жена и еще несколько человек, которые вхожи в мой дом, и я на них не обижаюсь, потому что ценю и в других людях чувство юмора), значит, как же это получается, что такой хороший плотник, как ваш дед, который поставил столько домов и, следовательно, всегда был занят, не смог купить своим детям обувь, даже если это было в царские времена?
Вы, конечно, думаете, что тут-то и поймали меня, наконец, на неправде. Так, пожалуйста, не спешите и послушайте, что я вам отвечу.
Да, мой дед от отсутствия работы не страдал и трудился каждый Божий день, кроме, конечно, суббот. Да, он таки был большим мастером в своем деле, и ему платили соответственно. И, конечно, на обувь заработать даже для одиннадцати детей, несомненно, мог.
Но вы забываете об одной черте, которую он передал даже внукам по наследству. Или, возможно, я это упустил в своем рассказе? Тогда прошу прощения и мне понятен ваш подозрительный вопрос.
Так вот. Мой дед был очень горд или даже, вернее, тщеславен, как это называют у нас, у работников искусства. Он был готов уморить всю семью голодом, только бы не уронить свою честь. А как вы знаете, в синагоге лучшие места стоят больших денег и на них сидят самые богатые и уважаемые люди. Мой дед, простой плотник, всегда сидел в синагоге на лучшем месте. На это уходило все, что он зарабатывал. Не знаю, насколько он был религиозен, но гордости в нем было, как говорится, хоть отбавляй. Вся семья пухла от голода, но зато в синагоге ему всегда был почет. Вот таким был мой дед, и я его за это не осуждаю. Потому что не зря было сказано: лопни, но держи фасон.
Мой дед все делал на совесть. Когда началась первая мировая война и его хотели при— звать солдатом в царскую армию, он не знал, как отвертеться от этого и не оставить