логика, следует вовсе не считаться с нею. К чёрту предосторожности! Смелость и ещё раз смелость! Спустим лодку и подойдём к берегу втроём.
– Что за безрассудные советы вы подаёте его величеству? – возмутилась графиня Воронцова. – Или у вас отшибло от страха последний ум?
– Полно, голубушка, – поправил её государь, – ты сама, видно, изрядно переволновалась, коли не выбираешь выражений!
– Хозяин – барин, – проворчал Миних, – в таком случае позвольте мне отправиться спать!
Часовые на крепостных стенах догадывались, что на прибывших судах смущены предупреждением и совещаются как быть.
– Немедленно плывите прочь от берега! – грозно потребовал голос. – Если через минуту не уйдёте с рейда, я прикажу стрелять!
В подтверждение слов выпалила пушка – устрашающий гром далеко покатился над водами.
Что тут произошло! Женщины на яхте и на галере завизжали, закричали и заплакали. Мужчины бросились их утешать – сделалась почти паника.
– Какой позор! Теперь всё проиграно! Если бы вместо женщин я взял роту солдат, я бы, конечно, высадился, чего бы сие мне ни стоило! Но увы, я прометнулся и здесь!.. Успокойте всех Бога ради и немедленно берите курс на Ораниенбаум!
Сказав так, государь ушёл к себе в каюту. Когда оба судна легли на обратный курс, вельможи, посоветовавшись, явились к государю.
– Я полагаю, положение совершенно очертилось, – цинично заявил Миних. – Надо выбирать, ваше величество, между непосредственными переговорами с Екатериной Алексеевной, где у вас никаких шансов, и немедленным отплытием в Ревель и далее в Померанию для переговоров с прусским королём, где у вас тоже мало козырей, ибо Фридрих не решится на возобновление войны с Россией!
– Идите спать, господа, – устало оборвал его государь. – Полно думать о том, о чём думаю я сам! День будет ужасным, и, возможно, ужасным для всех!..
Я не мог даже задремать. Слушая плеск волн у борта, я смотрел на морские просторы и думал о том, что ни власть Петра, ни власть Екатерины не могут затронуть самого существенного в жизни сорокамиллионной империи. Цари будут повелевать, казнить и миловать, вести опустошительные войны и принимать новые законы, но вместе с тем – оставаться чем-то необязательным и побочным: они никогда не возвратят человеку ни его попранного достоинства, ни его упразднённой свободы, не вернут вольности его трудам, не заставят смеяться сирот и не убавят печалей страждущих. Всё, всё останется привычным обманом: скипетры и титулы, звёзды и ленты и сама власть, отбираемая одними людьми у других. Все будут лишены Божественной правды, о которой возглашается с амвонов, – путь к ней напрочь преградят общее невежество, общая нищета, общая трусость и общие предрассудки. Свободный дух народа, которого шумных выразителей так много среди разных тщеславцев, останется в стороне от народной жизни, хотя будет казаться связанным с нею, как связан узник со своею цепью…
Уже рассвет разбросал в небе кровавые перья – высокие облака, подобные волнам, – когда яхта причалила к берегу.
Здесь ожидал государя голштинский драгун. Он доложил, что войско мятежников, отойдя десять вёрст от Петербурга, остановилось в крайнем изнеможении и сделало вынужденный растаг[106] в Красном Кабачке, имея приказ в девять утра быть в Петергофе. Государь тут же велел своим баталионам сняться с позиций в Петергофе и отойти к Ораниенбауму.
– Я не хочу жертвовать теми, кто любит меня и кто верен мне, – прибавил он, и те слова были переданы каждому голштинскому солдату.
Были немедля вызваны тайный советник Волков и вице-канцлер Голицын. Государь довольно твёрдо продиктовал письмо к Екатерине. Оба вельможи нашли письмо отменным, так что Волков, отдавая переписать его, внёс лишь незначительные поправки. Государь соглашался разделить власть с государыней, заверяя, что целиком полагается на её мудрость и примет любые её справедливые предложения. «Паче чаяния будет невозможно устроить сие, – говорилось далее, – прошу дозволить мне беспрепятственно и с положенным почётом отбыть с избранными мною людьми из пределов Российской империи в наследную мою вотчину Голштинию!..»
– Вот, Александр Михайлович, – сказал государь вице-канцлеру, когда письмо было запечатано, – немало сделано мною добра в вашу пользу, вспомните хотя бы вы об этом и употребите своё старание, дабы склонить Екатерину Алексеевну хотя бы на последнее!
Едва отъехал вице-канцлер, – а было то в пятом часу утра, – государь впал в крайнее беспокойство и очень терзался своей уступчивостью.
– Несправедливо, – говорил он графине Воронцовой, находившейся при нём почти безотлучно. – Неужели все ослепли и не видят несправедливости? И разве можно одной несправедливостью исправить другую? Каковые бы грехи за мной ни водились, пусть спросит с меня народ мой! Но известная лицемерием и беспутностью жена в роли судьи от народа – разве не оскорбительно?.. Вот так, уступая негодникам, теряя честь по крупицам, становимся смешными и жалкими даже в собственных глазах, а потом и сие перестаём примечать!..
Все говорили позднее между собою, что государь, дескать, трус по натуре, сильно напился и был невменяем. Сие гнусная ложь: все клеветали на него в угоду Екатерине и для прикрытия своих подлых поступков. Я, более всех свидетельствующий о бесчисленных слабостях Петра Третьего, я же и говорю: он держался в тот несчастный день довольно для себя мужественно, хотя, не спав в продолжение всей ночи, был крайне изнурён беспрерывными волнениями, отчего срывался временами на отчаянный крик. Да и как было сохранить твёрдость, всё более обнаруживая правду, ранее совершенно сокрытую?
Около семи часов утра вернулся тайно сопровождавший вице-канцлера голштинский офицер. Он сообщил, что князь Голицын на его глазах отдал письмо Екатерине и присягнул ей