челядью, над которой экономом поставил старого Савелия, а над бабьим царством неизменную Маремьяниху, бывшую кормилицу Ольги Степановны, его жены. Много натерпелся Терехов с женою, тогда его невестою, во время смут и разорения, и теперь они словно отдыхали душою. На радость их, на счастье, росла у них четырехлетняя дочь Олюшка, оглашая своим лепетом терем и девичьи. Обручили они ее по сговору с сыном князя Теряева-Распояхина, и не было у них ни дум, ни забот, кроме тихого наслаждения жизнью.
Даже от почетной должности губного старосты отказался боярин:
— Кланяюсь низко за высокую честь, господа честные, а только не по мне сия тягота великая, — сказал он просившим его принять на себя эту судебную должность. — Живу я со всяким в мире и добром согласии, а тогда и ссора, и зависть, и корысть. Простите, Христа ради! — и, угостив выборных и наделив по обычаю подарками, он отпустил их с честью, проводил без шапки до самых ворот.
Тихо и мирно протекала жизнь Терехова. Рано поутру поднявшись с постели, собирал он всю свою челядь и со своею женою шел в церковь, стоявшую на его дворе, там все слушали заутреню, которую пели священник Микола и дьячок Пучеглазов. Потом каждому боярин наказывал работу на день и шел с Савелием по кладовым и амбарам, по клетям да подклетиям, блюдя и пересчитывая добро. А тем временем жена его с Маремьянихой задавала сенным девушкам работу; после чего и сама Ольга Степановна садилась за пяльцы.
Два часа спустя снова шли все в домовую церковь и слушали обедню, после чего до обеденной поры боярин занимался своими делами. Говорил ему Савелий про домашние дела и делишки, и Терехов чинил над своими холопами и суд, и расправу; приезжали из его вотчины: из-под Москвы, из-под Калуги люди со своими челобитьями, заказами, когда с данью или подарком, и боярин слушал их, кого награждал, кого за волосы трепал и наконец в полдень шел обедать со своею женою, если гостя не было. Обедал он плотно, сытно, запивая медом и винами жирные блюда, хотя в постные дни берегся от всякой снеди и чтил каждый пост неукоснительно. После обеда он ложился на пуховые перины в своей горенке и спал до вечерни.
В то время как его храп оглашал покои от низа доверху спала и его супруга в своем тереме, спала и вся челядь по своим клетям — все, кроме сторожа у ворот да мамушек, что доглядывали за боярскою дочкою.
Просыпался Терехов и шел к вечерне; отстояв ее, он уже весь отдавался семейной жизни, принимал гостей, играл в тавлеи[91], в шахматы, слушал захожего странника, а иногда шел в терем к любимой жене и там прохлаждался.
Каждый год в декабре месяце в память дня, когда он нашел свою Ольгу, Терехов устраивал великое пирование. Выходила тогда Ольга Степановна с заздравным кубком для каждого гостя и что ни раз, то в новом сарафане, и диву давались гости, глядя на богатство Тереховых.
Наверху в терему шло женское пирование, внизу угощал всех боярин, и никто из его пира не вставал сам: всех потом люди по домам развозили, и, очнувшись, каждый находил у себя подарок; кому плат, кому соболя, кому ручник вышитый, кому шапка, а воеводе да губному старосте, да стрелецкому голове дорогие кубки или ковшики.
Близким другом у боярина был Семен Андреевич Андреев, деливший с ним труды в Смутное время, а его жена, Пелагея Федоровна, почти не уходила из терема боярыни.
С такой покойной жизни раздобрел боярин Петр Васильевич; как оденется он, бывало, в парчовый кафтан с воротником выше головы, а поверх его накинет шубу соболью, наденет шапку бобровую в аршин вышины да пойдет переваливаясь, на высокую трость опираяся, по рязанским улицам, — всякий перед ним сторонится, шапку ломает, низкий поклон отдает. Раздобрела и Ольга Степановна, и смутным сном ей уже казались волнения и страхи, когда она спасалась с Пашкою от рук Ходкевича.
Не так, как Терехов, устроил свою жизнь Андреев. Счастлив и он был, но на иной лад. Любя ратное дело, он скоро был выбран стрелецким головою и не покладая рук работал, то выходя на ловлю разбойников, то прикрепляя к земле тягловых людей, то помогая воеводе собирать подати да недоимки.
В вечер, с которого ведется этот рассказ, Андреев после вечерни, придя в гости к Терехову-Багрееву, застал у него еще двух гостей, что было делом довольно редкостным. Сидели у него сам воевода рязанский, боярин Семен Антонович Шолохов, да губный староста, дворянин Иван Андреевич Сипунов. Шолохов был статен ростом и красив лицом. Черная короткая бородка округляла его полное лицо, и он казался добрейшим человеком; но в действительности купцы да посадские люди знали, как обманчив его вид, когда он без торга набирал себе товара или на правеже выбивал по третьему разу один и тот же посошный налог. Не было тогда зверя лютее воеводы. Губный староста был, напротив, человеком мягкого, покладистого характера, ума острого, но безвольного, и только неподкупная честность выделяла его из среды служилых людей. Они чинно сидели за столом и вели беседу, запивая домашним малиновым медом, когда вошел Андреев.
— А, друже! — обрадовался ему Терехов. — Садись, гостем будешь!
Андреев перекрестился на образ, чинно поздоровался с каждым, опрашивая его о здоровье, и, наконец, сев и отхлебнув меду, сказал Терехову:
— А я к тебе с радостною вестью.
— Ну, ну! -сказал Терехов.
— Давал я на Москву отписку, что хорошо бы нас немецкому строю обучить, как то на Москве делают, и почитай год прошел без всякого ответа…
— Надо было в пушкарский приказ посул послать,-вставил воевода.
— Ин не надо. Я через князя Теряева посылал-то. Прямо в царевы руки. Ну а теперь, глядь, сегодня ко мне приехал немчин. Таково смешно по-нашему лопочет. Слышь, по приказу цареву его Ласлей ко мне прислал. Теперь учить будет!
— Ереси еще наведет. Слышь, немчины эти постов не уважают, икон не чтят, — сказал губный староста.
— Тьфу! Еретики! — отплюнулся Терехов-Багреев, а потом сказал: — Так! И у меня тоже новость есть. Только Радостная. Собственно к тому я вас, гости честные, просил, — поклонился он воеводе и старосте. Те ответили ему поклоном тоже.
— Что же за новость, боярин? — спросил староста.
— А уж не знаю и сказать как, — начал Терехов
— Слышь, получил я сегодня грамотку от друга своего, князя Терентия Петровича Теряева-Распояхина. И пишет он в ней печалится, что его сына скоморохи скрали.
Воевода вдруг поперхнулся медом и закашлялся, отчего его лицо налилось кровью.
— А в том и мне горе, и супруге моей, — печально продолжал Теряев, — потому, как ведомо вам, за его сына этого самого моя Олюшка просватана.
Воевода, видимо, оправился и смело заговорил:
— А тебе что с того печалиться, коли жених пропал? Для твоей дочушки-то найдутся. Не в монастырь же ей.
Терехов тихо покачал головою.
— Неладно говоришь, боярин, прости на слове! Что она, порченая у меня, что ли? Последнее дело от слова отректись! А еще вот пишет князь, — заговорил он снова, — что сыск делает, так просит и меня пособить. Коли встренется скоморох, попытать его малость, не знает ли чего. Так я на этом вам низко кланяюсь! — Терехов встал из-за стола и, кланяясь так, что рукою коснулся пола, сказал: — Не оставь уж меня, сиротинушку, боярин Семен