него своя дивизия, а Сикорский погиб. Он будет прав и вступит в Польшу. Киневич подает команду, дивизия замерла. Солидный полковник, а сколько в нем энергии и активности! Докладывает:
— Гражданин полковник, части первой дивизии пехоты имени Тадеуша Костюшко построены для принятия присяги…
На флагштоке поднимается бело-красный флаг, Радван знает на память весь этот церемониал, вместе со всеми произносит: «Здравия желаю, гражданин полковник», когда Берлинг приветствует первый полк, а затем в тишине слушает выступление Ванды Василевской.
— Мы существуем. Везде, там, где наши воинские части, наши белые орлы — это кусочек Польши…
Первым принимает присягу командир дивизии. Он подходит к знамени и становится по стойке «смирно» перед ксендзом майором Франтишеком Кубшем, который ждет командира в церковном одеянии, с молитвенником в руках. Берлинг снимает шапку, кладет ее на левую ладонь, два пальца правой руки поднимает вверх. И повторяет за Кубшем: «Торжественно присягаю земле Польской…»
Через минуту текст присяги повторят все… Радван смотрит на трибуну, на которой стоят сейчас Берлинг и Кубш, а со стороны видит профиль Мажиньского. Солдат (капитан?) держит два пальца высоко, согласно уставу, и повторяет, как все:
«Присягаю земле Польской и народу польскому честно выполнять обязанности солдата в казармах, в походах, в боях, в каждую минуту и на каждом месте, хранить военную тайну… Присягаю беречь дружбу с Советским Союзом, который дал мне в руки оружие для совместной борьбы с общим врагом… Присягаю верность знамени своей дивизии и лозунгу отцов наших, написанному на нем: «За вашу и нашу свободу»…»
В этот день Радван решил поговорить с Мажиньским. Не вызывал его к себе, встретил после торжественного обеда возле палатки.
— Идемте со мной.
Пошли к реке, поручник сел на пенек, Мажиньскому указал место возле себя. Угостил папиросой.
— Давно я хотел с паном поговорить. — Это «пан» Мажиньского сразу насторожило. — Помню Чесю, — продолжал Радван дальше, — вспомнил как раз сегодня. Несколько раз навещал ее на улице Вильчей. Между нами ничего не было… мимолетный флирт… На этажерке стояла ваша фотография, вы были в мундире. Кстати, о Чесе не имеете никаких известий?
— Нет, — ответил Мажиньский. — Последний раз видел ее в августе. Значит, вы знаете, пан поручник?
— Да. Получили ли вы очередное воинское звание перед Сентябрем?
— Нет.
— Почему… вы так сделали, пан поручник?
— Я обязан вам объяснять? Думаю, что нам будет нелегко понять друг друга. Вы находитесь здесь по собственной воле. Я нахожусь потому, что не успел, потому, что так велела судьба… Никогда, ни тогда, когда меня поймали на румынской границе, ни потом, я не сообщал советским властям своего звания…
— Это прошлое, — сказал Радван. — Знаете, как нужны здесь офицеры. Думаю, можно будет поговорить с полковником Валицким, даже с Берлингом, и у вас не будет никаких неприятностей. Примете роту или даже батальон.
— Нет, — возразил Мажиньский.
— Почему?
— Понимаете… Конечно, я не могу заставить вас молчать, можете меня арестовать, наказать…
— Не в этом дело! Здесь есть люди, которые могут понять наше недоверие.
— Наше? — повторил немного иронически Мажиньский. — Это правда, здесь все выглядит немного по-другому, чем я себе представлял… Есть польская дивизия, сигнал трубача с башни костела Марьяцкого в Кракове [57], ксендз Франтишек Кубш, эмблема орла, немного срезанного, но орла… Однако… — заколебался он, — я не верю этим людям. Иногда они мне кажутся излишне театрализованными, чтобы быть откровенными. Не знаю, понимаете ли вы меня. Не говорят прямо… Законное правительство Польши [58] не давало своего согласия на создание этой дивизии, и я, кадровый офицер, в данной ситуации не могу командовать солдатами… Если бы я был Берлингом, то такому, как я, не доверил бы ни роты, ни батальона… В то же время, как рядовой Мажиньский, имею полное право делать с собой, что хочу…
— Вы красуетесь перед собой, — заметил Радван. — Вы знаете так же, как и я, что здесь, на этом фронте, должен быть польский солдат, потому что только отсюда ведет дорога к Польше.
— Возможно, — ответил Мажиньский, — поэтому принимаю участие с оружием в руках. Я не уверен в себе в той мере, чтобы руководить людьми и отвечать не только за себя, но и за них…
Радван вздохнул.
— Ваше мышление непоследовательно и как бы двойственно…
— Вы доложите, что я офицер? — спросил Мажиньский.
Радван с минуту молчал.
— Если вы этого не желаете, — произнес он глухо, — не доложу.
— Видите ли, — сказал Мажиньский, — вы так же непоследовательны. Если вы с ними, то обязаны доложить… Но у вас тоже нет уверенности…
— Это неправда, — возмутился Радван, — я уверен…
Анджей Рашеньский считал, что смерть Сикорского будет последним разделом его записей. Сказал об этом Еве.
— Запишу все, что знал или думал о Гибралтаре. Не верю в заговоры, но верю в особенности логики истории, которая находит неожиданные решения, не противоречащие развитию событий, биографиям и положению людей. Говорим, что смерть Сикорского является для Польши поражением. Да. Однако мне кажется, что одновременно ушла в прошлое историческая эпоха, когда нам еще снились гетманы и мы верили, что после войны Варшава и Польша сохранятся такими, какими мы их оставили в Сентябре…
Рашеньский представлял себе последние часы жизни Сикорского…
Последним человеком, находившимся у Сикорского в Гибралтаре, был курьер из Польши Гралевский-Панковский. Разговаривали в небольшом салоне его апартаментов, любезно предоставленных Верховному губернатором Гибралтара. (У этого англичанина в ту пору было много хлопот, потому что одновременно приземлился прилетевший из Лондона посол Майский и нужно было, чтобы оба гостя не встретились.)
Гралевский-Панковский привез Сикорскому донесение Грота [59] и ожидал вопросов.
— Когда вы последний раз видели Грота? — спросил генерал.
— В начале июня, — доложил Панковский.
— Пишет мне Калина [60], что ожидают вступления Красной Армии на наши земли в конце года. Не думаю, что это возможно, но, наверное, мои инструкции о тесном взаимодействии с советскими частями в борьбе с немцами уже неактуальны… Как надо поступать? Это зависит от многих факторов. Показать сплоченность,