— Это все слова, пани Ванда. Как можно реализовать программу того, что вы называете далеко идущими демократическими переменами? Как вы себе представляете перенос Польши, именно перенос на несколько сот километров…
— А если это окажется единственной программой, позволяющей независимое существование страны?
— Значит, ситуация без альтернативы? Хотите поставить Польшу в такое положение, когда у власти будете только вы, и никто больше? Без согласия самого народа этого не удастся сделать.
— Мы не заглядываем так далеко.
— Теперь вы отступаете.
— Нет, стараюсь быть конкретной. Мы думаем о находящихся в России поляках и устранении всех преград в польско-советской дружбе.
— С этим можно согласиться, хотя требуются некоторые уточнения. Вы знаете, что я противник всякого рода анахронизмов в польском политическом мышлении. А какую модель строя вы имеете в виду?
— Советский Союз выступает против экспорта революции.
— Вы уверены, пани Ванда? Действительно, выступает против?
— Несомненно. Мы считаем, что народ сам решит…
— Это главный вопрос, но такие слова приобретают ценность лишь тогда, когда они не расходятся с делом. А если народ сам вас отвергнет?
— Не отвергнет.
— Вы чересчур самоуверенны.
— Да. Все решат несколько факторов: разочарование в правительстве периода санации и лондонском правительстве, обнищание народа, всеобщая жажда глубоких реформ, на которые не пойдет ни один Сикорский.
— Может, вы и правы.
— Поэтому оставайтесь с нами. — Это уже сказал Тадеуш.
— Нет, — ответил Рашеньский, — есть вещи, о которых нужно не только писать, но и подтверждать своим собственным поведением. Мне не хватает той уверенности, что присуща вам. А кроме того… я — за дружбу, но боюсь… боюсь, что вы позаимствуете в этой стране то, что труднее всего выдержать.
— А именно? — тихо спросил Тадеуш.
— Невозможность защиты своего собственного мнения и… — Рашеньский заколебался.
— Говорите до конца.
— Я сидел в лагере и видел осужденных, но не верил в их вину. Видел депортацию десятков тысяч…
— Вы сами писали…
— И буду писать, что нужно дружить, понимать Друг друга, а это нелегкое дело.
По пути в посольство Рашеньский чувствовал полную неудовлетворенность весьма дипломатической беседой, прошедшей слишком общо, как будто ему и им не хватило смелости затронуть самые важные вопросы. А какие самые важные?
Он прошел через ту самую, что и в предыдущий раз, большую комнату и постучал в дверь Евы Кашельской.
— И все-таки вы беседовали с ними, — сказала она. — Советник-посланник Сокольницкий уже знает об этом. Я думаю, что вы правильно сделаете, если сообщите ему суть данного разговора.
— Я даже опубликую его, — рассмеялся Рашеньский и тут же стал серьезным. — Если, конечно, напечатают.
— Да садитесь же! У меня к вам просьба, но это потом… Пришло письмо из Лондона, оно гонялось за вами по всему свету, а привез его связной из Янгиюля. — И подала ему конверт.
Рашеньский нетерпеливо разорвал его и быстро пробежал глазами первые строки. Лицо его вдруг посерело и изменилось неузнаваемо. Он бросил письмо на стол и отошел к окну. Ева испугалась, что Рашеньский сейчас упадет, потому что тот беспомощно шарил по стене руками и, наконец опершись о нее, ухватился за подоконник.
— Что случилось?! — воскликнула она. Он не ответил.
Ева быстро плеснула коньяку в стакан и подала Рашеньскому. Он залпом выпил.
— Спасибо, — прошептал в ответ. Взгляд его стал более осознанным. — Марта, моя невеста, — наконец произнес он, — погибла в Англии во время налета немецких самолетов.
Проговорив это, Рашеньский бросился к двери.
— Оставайтесь у меня, в таких случаях лучше…
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал он, — со мной все в порядке. — И вышел.
Оставшись одна, Ева села за стол, минуту сидела неподвижно и вдруг рассмеялась. Правда, этот смех, прерываемый кашлем, посторонний наблюдатель свободно мог принять за плач.
Рашеньский пил, не понимая, что пьет. Старый официант принес ему еще сто граммов коньяка, постоял минуту, покачал головой, но не осмелился ничего сказать. Зал «Гранд- отеля» был полон, за соседним столиком расположилась шумная компания. Он, похоже, не замечал всех этих англичан, американцев; большинство из них были в форме и чувствовали себя здесь уверенно, выкрикивали названия населенных пунктов в прифронтовой полосе, а часто произносимое в этом зале слово «Сталинград» звучало как лозунг. Появились оркестранты. Музыка начала доходить до сознания Рашеньского, слова же солдатской песни «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага» как бы окончательно пробудили его. Он не мог теперь понять, как оказался в этом зале, наполненном шумом голосов, табачным дымом и грохотом оркестра.
Закрыв глаза, он попытался представить Марту, но не смог. Как и в тот вечер, когда впервые увидел ее на приеме у супругов К…Он получил приглашение на посещение салонов правящих кругов санации, это его даже забавляло, он считал, что они хотят купить молодого бунтаря-журналиста. Жена заместителя министра плыла в голубом платье, да, он помнит цвет платья и декольте, показавшееся ему слишком глубоким, если учесть, что… А сбоку, в нише двери, стояла Марта. Он не мог вспомнить ее лица, образ исчез, вместо него появилось пустое место. «Ты мне улыбалась, а локон падал на твои глаза». — «Неправда, я не улыбалась, потому что тебя со мной не познакомили».
Ну конечно, он помнил огромный салон и мундиры, окружавшие Марту. Она увидела его в зеркале, пробиравшегося к ней с рюмкой в руке. Кто-то толкнул его, сказал: «Извините», и рюмка мягко упала на ковер; он неуклюже наклонился, но тут же появился слуга, они подняли рюмку вместе… и Марта рассмеялась.
На Королевской улице падал снег, они свернули на Краковское предместье, на Новом Святе она взяла его под руку. «Я живу на улице Вильчей, а хотелось бы на Саской Кемпе». Нет, это она сказала значительно позже. И не раз говорила об этом в Лондоне.
Его вдруг охватил страх, он потянулся за рюмкой, пил, не чувствуя вкуса коньяка. Как умирают люди? Как умерла Марта? Если снаряд разорвался неподалеку, она ничего не почувствовала, но ведь так легко не умирают, на это требуется время: сначала, наверное, чувствуешь боль и испытываешь надежду, что пронесет, затем понимаешь, что надо принимать смерть, соглашаться с ней, и это самое трудное. «Смог бы я, — подумал он, — сейчас принять смерть? Да, я готовился к этому много месяцев и постоянно повторял: