паре; у них уже появились общие друзья, о которых могли говорить. Правда, беседы Стефана и доктора Карпова иногда удивляли и даже возмущали Аню. Жена врача, полная, добродушная Елизавета Васильевна, не придавала им никакого значения. Она забирала Аню на кухню, чтобы из принесенных Стефаном консервов смастерить, как она говорила, «что- нибудь вкусненькое поесть».
Карпов любил разговаривать с Радваном по-английски, поскольку неплохо знал этот язык, а Стефан весьма плохо говорил по-русски, и это давало им возможность обсуждать политические вопросы в отсутствие женщин. «Я старомодный», — говорил он, а у Радвана создавалось впечатление (и это вызывало у него досаду), что Петр Михайлович боится Ани. Он наверняка любил ее, но в то же время и боялся.
Со стаканами виски в руках они сидели в глубоких креслах, а дамы устроились на топчане, рассматривая альбом с фотографиями, который Стефану показывали уже по крайней мере дважды: это была история в картинках сына доктора Карпова, Леонида, даты под каждой фотографией, ученик, студент, офицер, с женой, на даче, на улице и… трехлетний перерыв, с тридцать восьмого по сорок первый год. В сорок первом — командир полка. Об этом перерыве Карпов впервые рассказал во время их последней встречи, на сей раз по- русски, как будто нарочно, чтобы Аня знала об этом. Но вначале они говорили по- английски.
— А вы не боитесь, — спросил Стефан, — принимать у себя буржуазного польского офицера из посольства?
— Есть немножко, — признался Карпов, — но это больше страх по привычке. Вы этого не поймете. Я принадлежу к дореволюционному поколению, мой отец служил здесь врачом, и перед первой мировой войной у него была уже неплохая практика. Я согласился с переменами, но не привык полностью отождествлять Россию с Советским Союзом. Сейчас идет война с Россией, я русский врач, а те ребята, что гибнут на фронте, умирают за Россию. Отсюда недаром — орден Суворова, Отечественная война. — Он улыбнулся. — Но это не значит, пан Стефан, что я шовинист, я просто понимаю то, чего вы в Европе не можете понять и чего, — взглянул на топчан, — может быть, не поняла и Аня: что сегодняшний Советский Союз — это частица истории России, Сталин представляет государственную власть, корни которой уходят в православие и царизм, а война с Германией является очередным туром славяно-германской борьбы.
— Значит, — вмешался Стефан, — отношение к Польше является продолжением традиционной русской политики?
— Нет. Отношение к Польше всегда было каким-то неопределенным. В России были две политики по отношению к ней. Вспомните, пожалуйста, времена Александра Первого или даже Екатерины. Наша интеллигенция всегда выступала за предоставление независимости вашей стране или, в крайнем случае, автономии в широком понятии этого слова.
— Автономия нас не устраивает.
— Но видите ли, — продолжал Карпов, — отношение к соседям в сознании людей всегда формирует история. Средний русский человек, даже интеллигент, услышит в слове «Польша» шум гусарских крыльев, а для вас Россия будет ассоциироваться с планами раздела Польши Екатериной. А ведь это уже анахронизм.
— Согласен.
— Но этот анахронизм действует не только на средних едоков хлеба, но и на государственных деятелей. Боюсь, что они тоже мыслят историческими категориями. В наших головах дремлет воспоминание об анахроничных планах Екатерины, а вам снится Пилсудский в Киеве. Эта война должна окончательно развеять такой тип мышления.
— О чем это вы говорили? — подозрительно спросила Аня, откладывая в сторону альбом.
— Об анахронизме, — сказал Стефан, — о необходимости дружеских отношений между поляками и русскими.
— А они и так дружеские.
— Конечно, — рассмеялся Карпов. И продолжал по-русски: — После этой войны все должно измениться, и у нас тоже.
— Что вы имеете в виду, доктор? — спросила Аня.
Карпов взглянул на нее и подошел к комоду, на котором стояла в позолоченной рамке большая фотография Леонида в военной форме с тремя прямоугольниками на петлицах.
— Его арестовали, — сказал он тихо, — в январе тридцать восьмого.
— Петя! — воскликнула Елизавета Васильевна.
— Наши друзья, — резко проговорил доктор, — должны знать об этом. Я никогда не верил, что Ленька виноват, — продолжал он. — Меня сняли с должности директора больницы и отправили в колхозную амбулаторию. А Ленька вернулся, теперь командует полком.
— Бывает, что ошибаются, — прошептала Аня.
Доктор пожал плечами: слово «ошибаются» показалось ему в данном контексте неуместным.
— Да, конечно, — охотно подтвердила Елизавета Васильевна, — случаются ошибки.
— Ленька ничего нам не рассказывал, — Карпов повернулся теперь к Стефану, — потому что дома был всего лишь полтора дня, но как он выглядел! Недавно заходил к нам его товарищ, был проездом в Куйбышеве, говорил, что Ленька дослужился до генерала. Генерала, — повторил он. — Видите ли, у нас, русских, особое отношение к России, иногда мы относимся к ней с недоброй любовью…
— Петя! — снова вмешалась Елизавета Васильевна.
— С недоброй любовью, — упрямо повторил Карпов, — как к женщине, которую любишь, зная о ней и плохое.
— Понимаю, — сказал Радван, и ему в самом деле показалось, что он начинает понимать кое-что.
Когда они вышли от Карповых, Аня долго молчала, затем взяла Стефана под руку и прижалась к нему.
…Грузовик уехал. Карпов снова вытер руки халатом.
— Минутный перерыв, — сказал он. — Когда зайдете к нам на чаек?
— Боюсь, — сказал Радван, — не скоро. Я уезжаю, пришел попрощаться.
Карпов заметно расстроился.
— Но вы еще вернетесь?
— Обязательно.
Об отъезде он узнал буквально пару часов назад. Его вызвал Высоконьский и без обиняков заявил:
— Поручник, вы поедете в Красноводск как представитель атташата в штабе по эвакуации, более подробные указания получите от Данецкого…
— Слушаюсь.
— Я должен был ехать сам, но, к сожалению, не могу. — Он более внимательно поглядел на Радвана. — Что вы думаете об эвакуации наших войск?
— Я не понимаю причин такого решения, — сказал Радван, — мне кажется, это противоречит замыслам Верховного.
— Вы не понимаете причин или подоплеки? — спросил Высоконьский и неожиданно сменил тему разговора. Радван заметил усталость на лице майора, мешки под глазами и что, когда тот закуривает, у него дрожат руки. — Дорогой мой… пройдет еще тридцать лет, а историки все будут разбираться, как это случилось. Скажу вам только одно, Радван, я считаю, что в данную минуту все довольны, а отчасти чувствуют и удовлетворение.