Немецкие патрули, темные улицы, выведенные на расстрел люди кричат: «Да здравствует Польша!» С кляпом во рту. Чьи это слова? Она видела рисунок в посольском журнале «Польша». Страна борется! Много ли членов насчитывает партия? В том же журнале сообщалось, что военная организация в Польше становится все сильнее и лучше подготовлена для действий… Партизанские отряды? Будет ли партия создавать свои отряды? Две армии, два правительства?
Говорится о программе левых сил, а что это за левые силы? Кто к ним относится? Ванда кипит энергией, но о будущем лучше говорит Тадеуш, с худощавым, продолговатым лицом, в очках… он редко их снимает, и никто не знает, как выглядят его глаза без очков, что он видит без них. Как произойдет революция в Польше? Если произойдет… Может, не стоит задавать таких вопросов, может, не стоит пока говорить о революции… «Все порядочные поляки в Советском Союзе…» Что это значит — «порядочный»? Наверняка таков Стефан. Не кроется ли ложь в слове «все»? «Но ведь мы, — подумала она, — не лжем — ни Ванда, ни Тадеуш, ни Зигмунт».
Зигмунт в последнее время стал каким-то другим — еще более неразговорчивым и замкнутым. Несчастлив? Несчастлив потому, что сидит не на своем месте, вдали от войны, главных событий, потому, что Аня с Радваном? Она хотела поговорить с ним, попыталась однажды даже поцеловать его, но Зигмунт удивленно и неодобрительно поглядел на нее: к чему эти нежности? «Как я мало знаю, — подумала она, — о своем брате. Бросил жену. Была ли у него другая женщина? А сейчас? «Мы не бываем одиноки». Он ужасно одинок».
Стефан открыл дверь не сразу, лишь через какое-то время. Она сразу почувствовала, что он пил, может, с тем офицером, который встретился ей на лестнице. Небольшого роста, толстый, тот не вызывал к себе симпатии.
— Почему так поздно?
Она хотела рассказать ему о встрече в радиокомитете, но промолчала. После разговора с Кашельской Аня глядела на него другими глазами. А может, та посольская красавица не права? Может, Стефан не такой уж беззащитный?
— Наконец-то мы заживем вместе!
На столе стояли две рюмки и полбутылки коньяка.
— С кем пил? — Она села на койку, набросив на плечи теплую шаль, подаренную ей Екатериной Павловной.
— Зачем тебе уходить? — резко спросил он. — Почему именно сейчас мы не можем быть вместе? Кто знает, что будет завтра? Выходи за меня замуж, — неожиданно произнес он, — будь моей женой…
— А тебе разрешат? — прервала она его. — Ведь офицеру нужно получить разрешение начальства на женитьбу. Что ты напишешь обо мне в своем рапорте?
Стефан молчал.
Аня сбросила шаль на стул и позволила ему поцеловать себя, но когда он стал расстегивать платье, делая это, как всегда, неуклюже, она встала.
— С кем пил?
— С Данецким. Весьма несимпатичная личность.
— А может, с женщиной? Ведь есть же в посольстве женщины.
— Ревнуешь?
— И не думаю, просто спрашиваю, есть ли женщины в посольстве.
— Конечно, есть, — нехотя ответил он.
— Может, назовешь одну из них.
— Секретарши, пани Барбара в атташате…
— Сколько ей лет?
— Ну, лет пятьдесят.
— Эта меня не интересует… Где твоя рюмка? — Она налила себе немного коньяку и выпила одним махом. — А другие, помоложе?
— Пани Ева Кашельская, — произнес он после длительной паузы.
— Красивая?
— Наверное.
— Как-то без особого желания ты говоришь об этой пани Кашельской.
— Тебе только так кажется.
— Нет, на эти дела у меня особое чутье. — Она опять села на койку и прислонилась к Стефану. — Давай посидим спокойно. А что собой представляет эта Ева?
— Темпераментная баба, которая любит руководить и стоять на своем.
— Любит тебя?
— Брось болтать ерунду.
— Скажи мне откровенно, — прошептала она, — если бы ты не встретил меня…
— Если бы не встретил… — повторил Стефан, — но ты же есть у меня, есть, — почти закричал он, — и если надо будет, я обращусь к Высоконьскому, даже к Сикорскому…
— Ни к кому тебе не надо обращаться, это бесполезно… — И вдруг, будто в подтверждение этого, крепко обняла его. — Наверное…
— Что — наверное?
Она не ответила. Через минуту они забыли обо всем, и она попросила его погасить свет.
Время было непозднее, когда Радван провожал ее домой. Он просил ее остаться, но она объяснила, что завтра утром должна быть на дежурстве, а еще надо успеть зайти домой переодеться.
— Боишься Зигмунта, — сказал он.
Улицы были пусты, стоял небольшой морозец, с далекого юга дул весенний ветерок.
— Что же с нами будет? — вдруг спросил Радван. — Да, конечно, — продолжал он, не дожидаясь ответа, — идет война, и никто не знает, что его ждет завтра, но по крайней мере должен знать, чего хочет, а ты боишься быть со мной.
— Неправда!
— Но это так, это не я все время говорю, что мы разные люди.
— А разница есть. А к твоему… роману благожелательно относятся в посольстве?
— А твои товарищи? Только посольскую неприязнь я считаю идиотизмом, а ты… — Он вдруг замолчал. — Видишь ли, — произнес он другим тоном, — я ведь все время об этом думаю. В тот вечер, когда я был у вас, я понял, что разделяет нас: вы уверены, что только вы правы, и отталкиваете любого, кто думает иначе.
— Неправда!
— Но это так. А почему я, Радван, должен считать, что Сикорский не желает добра Польше и прав не Верховный, а Зигмунт, младший командир из моего взвода? Я не знаю, какой должна быть Польша после войны, просто не знаю, это решит сейм.
— Но у тебя есть свое мнение на этот счет?
— Естественно. Я солдат, присматриваюсь к тому, что здесь происходит… Слушаю Высоконьского и порой возмущаюсь, слушаю тебя и иногда думаю, что ты права, и тоже возмущаюсь. Но, кажется, иначе, — добавил он. — Подумай только, мой отец погиб под Мозырем, я был с Сикорским в сороковом году и сорок первом и видел, как играли «Еще Польша не погибла…» на аэродроме в Куйбышеве. У меня этого не отнимешь, и это не позабудешь. Ведь ты же не хочешь, чтобы я жаловался… — Он не знал, как назвать то, от чего хотел отречься, не мог найти подходящего слова, любое казалось ему слишком длинным либо коротким.
— Бедный ты мой…