старые, изношенные сапоги — новые, которые получил от руководителя представительства, были на нем, — фотографию матери в молитвеннике и томик стихов. Милиционер осмотрел книги и больше уже не спрашивал документы, видимо, не впервые сталкивался с такого рода скитальцами.
— Поляк?
— Да.
— Сколько тебе лет, откуда ты?
— Семнадцать. Из Лучинки.
— Знаем, где Лучинка, — буркнул милиционер. — Зачем тебе это надо было, опять ведь вернешься туда.
Отправили с удобствами, поездом, а потом машиной. Уполномоченный милиции поселка покачал головой, подписал соответствующий документ и отпустил конвоиров. Это был уже седой человек, сгорбленный и не любивший спешить. Трепко уселся в его кабинете, а точнее, просто в комнате в избе, которая называлась кабинетом, на лавке под окном, и смотрел на лес, смолокурню, снег — пейзаж, к которому привык за долгие месяцы пребывания здесь.
— Ну вот и вернулся к нам, Збигнев Зигмунтович, — сказал наконец уполномоченный.
— Не по своей воле, — заметил тотчас же Трепко.
— Ты здесь находишься уже не принудительно, ты теперь вольнонаемный.
— Но находился-то принудительно, — сказал Трепко. — И оказалось, что выезжать отсюда никуда нельзя. Как это назвать? Свободой?
— Идет война, без документов, без повестки о призыве в армию выезжать отсюда не можешь, а для армии ты еще молод.
Трепко молчал.
Уполномоченный внимательно, не спеша, разглядывал его.
— Может, хочешь закурить, Збигнев Зигмунтович?
— Нет, спасибо.
— А может, съешь чего-нибудь?
— Съем.
Мужчина вынул из шкафа буханку хлеба, завернутую в бумагу колбасу и две кружки. Себе налил побольше, а Збышеку — чуть меньше.
— Выпей и расскажи о себе, Збигнев Зигмунтович.
— Зачем?
— Ну и суровый же ты парень! Хочу знать, как уполномоченный, с кем имею дело. Меня всегда, — добавил, отставляя кружку, — интересовали люди.
— Как будто бы не знаете, не имеете документов. О чем я должен рассказывать?
— О матери, об отце. Ты же здесь один. Лицо Збышека словно окаменело.
— По вашей милости, а не по своей воле я здесь один. Нас вывезли в июне сорок первого года, за несколько дней до начала войны. Мать была учительницей в Калише, но в сентябре тридцать девятого мы выехали к деду, лесничему, под Пинск. Дед умер, а нас вывезли… как семью лесничего.
Уполномоченный снова молча плеснул самогона в кружки.
— Мать заболела в эшелоне, и я остался один.
— Война, — заметил уполномоченный.
— Война! — воскликнул Трепко. — Тогда отпустите меня в армию. И скажите, что с матерью.
— Постараемся.
— Все стараются.
— Не веришь нам, Збигнев Зигмунтович?
— Не верю, — бросил парень. — Сколько я проработал в леспромхозе… Сколько раз просился!
— Дам теперь тебе работу полегче, в смолокурне.
— Я не ищу, чтобы была полегче.
— Хочешь еще выпить?
— Хочу.
— А что с отцом? — продолжал допытываться уполномоченный, но Трепко молчал. — Не хочешь говорить?
— Отца я почти не знаю, — ответил он наконец резко. — Собственно, даже не помню его. Родители разошлись, когда мне было шесть лет. Не подходили они друг к другу. Отец сидел.
— За что?
— За коммунизм.
— И где он теперь?
— Откуда я могу знать? — пожал плечами парень.
— Пойдешь работать на дегтярно-скипидарный завод, — решил уполномоченный поселка.
— Мне все равно куда, — ответил Трепко. — Если не пошлете в армию — все равно отсюда сбегу.
Это были пустые дни. Павлику впервые за многие годы нечем было заняться, и он чувствовал себя бесполезным человеком. По утрам — а просыпался он обычно очень рано — садился у окна в комнатенке Ани и видел спешащих на работу людей, стоящих в очередях за хлебом и газетами женщин, бегущих с портфелями в школу детей. Война определяла ритм жизни, придавала смысл работе на заводе, в госпитале, а он все сильнее ощущал свое одиночество и ненужность, как будто у него не было здесь ни друзей, ни сестры, как будто ему не предлагали работать в польской редакции радиокомитета. «Считаешь нашу работу бесполезной?» — спросил его однажды Тадеуш, «Я не гожусь для нее, — повторял Павлик, — я должен иметь конкретную работу, меня бесит ожидание». Ну чего в самом деле ждать? Победы, которая будет завоевана без их участия, которую они получат как подарок, чтобы вернуться обратно в Польшу? В какую? Его угнетали вопросы, на которые он не мог найти ответа, а рассуждения Тадеуша казались чересчур теоретическими, далекими от действительности, он назвал их когда-то политической фантазией, не свойственной коммунистам. Польша времен Кривоустого [35]? Демократия? Единство в борьбе с немцами? Какое это имеет значение теперь, когда враг стоит по-прежнему под Москвой и Ленинградом, а Польшу представляет буржуазное правительство Сикорского, признанное Советским Союзом? Где место Зигмунта Павлика?
Пробился на прием к одному из секретарей Куйбышевского комитета партии. Это был пожилой мужчина с неторопливыми жестами, тщательно взвешивающий свои слова. Он принял Павлика без демонстрации своей занятости, но и без особой теплоты.
— Я хочу от вас, товарищ Фролин, самого простого, — говорил Павлик, — чтобы мне дали какую-нибудь конкретную работу. Разве люди в тылу вам не нужны?
— Нужны, — подтвердил Фролин.
— В армию меня уже не возьмут. Не знаю, правы ли врачи, думаю, что нет; речь идет не только о здоровье.
— Этого вы не должны говорить, — буркнул секретарь раздраженным тоном.
— Так направите меня на работу?
— Нет, — сказал Фролин, — не направим. Вам предлагали работу в польской редакции радиокомитета.
— Это не для меня.