– Заходи, – позвал его атаман.

Был то тихий казак, со многими рубцами на теле, который за двадцать лет повольной жизни так и не мог забыть крестьянства.

Просидел он у атамана недолго, а на другой день встал до свету, препоясался лыком, обмел снег с порога и пошел по улице.

Спускалась она, вся чистая, снег поскрипывал под ногами. Чуть туманно, безветренно. Казак глянул вдоль глиняных запорошенных юрт – Вышло на улицу солнышко ясное, Солнышко ясное, небушко тихое…

Старый казак Котин шел и пел обрывки того, что, сам не ведая, хранил в себе с далекого своего детства.

Кудрявились дымки, пахло хлебом.

Котин мерил шагами пустоши за Кашлыком. Ему виделось, как пустоши эти становятся полями и расстилаются поля – глазом не окинешь. В дождь растут хлеба, поднимаются, в вёдро наливаются зерна в колосья.

И глаза казака светились.

В этот день в юрте Бурнашки Баглая в первый раз очнулся Гаврила Ильин. Долго не закрывалась рана в его груди; он то лежал в тяжком забытьи, то метался в горячечном бреду; жизнь и смерть спорили в нем.

Дни и ночи, без сна, сидел около него великан. Он никому не позволял подолгу быть возле Ильина, выслал вон пятидесятника, явившегося от атамана, и самому атаману, когда тот зашел и замешкался в юрте, указал: 'Иди, батька, пора'. Огромной своей рукой он удерживал раненного, когда тот начинал биться и метаться; после укутывал его зипуном и овчиной. Со дна своего мешка доставал какие-то травы, собранные то ли на Волге, то ли еще на Дону, сухие, истертые в порошок; распаривал их в воде, прикладывал к ране, поил отваром. И когда восковое лицо Ильина покрылось смертной истомой, Баглай отирал ему лоб и струйку пенистой крови в уголке губ и, покачиваясь, кивал сам себе, бормотал, что-то неведомо кому рассказывая, и тонким голосом запевал диковатые песни без начала и конца.

И выходил того, кому, казалось, не жить.

Ильин проснулся, как бывало, в детстве после ночи со страшными снами. Миновавшая ночь казалась ему короткой. И он увидел белый поворот дороги и теплый, летний, насквозь озаренный солнцем подъем улицы, – там была мягкая, нагретая пыль и кусты татарника, и оттуда открывалось, – он знал это, – широким полукругом синее сверканье реки. И огромная, такая же, как вчера, но вечно новая жизнь, – жизнь, горящая и зовущая золотом неведомого счастья в степях за Доном, – стояла на дороге.

Счастье сразу нахлынуло на него. Он потянулся, еще в полудреме, с куги, где спал, к месту матери, которая, он слышал, за дверями ломала хворост и готовила кизяк для очага.

Вот она закончила свое дело и пар заклубился в дверях, и в клубах пара вошел с охапкой дров, щепы и сушняка громадный человек. И то ли заиндевели его волосы, то ли чернь их смешалась с сединой. В дверь увидел Ильин, что белизна улицы была от снега, а глина слепых юрт и заборов холодна; и была огромная незнакомая пустота за тем местом, где будто обрывалась улица. И он понял, что это не Дон, а Иртыш, и это и было то самое, куда звало его золотое горенье в задонских степях, то самое, куда он ехал и шел по дорогам своей жизни, плыл, ни к какому берегу не приставая, – и вот доехал, и больше ехать некуда.

Он сразу охватил это сознанием, но подробности еще были темны ему, и теперь он, точно явившись откуда-то издалека, точно наверстывая что-то, жадно с каждым мгновением впитывал эту новую жизнь; песня же радости не смолкала в нем.

Он хотел спрашивать, говорить.

– Кашлык?

Он подивился, что выговорил только одно слово, да и оно с таким трудом далось ему.

– Вот поспал, – сказал Бурнашка. – Чисто как я; так я-то хоть после дувана. Ты ж дуван царства Сибирского проспал. Молчи, меня слушай. Что надо – скажу, чего не скажу – знать тебе нечего.

На другой день Гаврила встал. Хотел выйти.

– Ветром сдует! – прикрикнул Баглай.

На третий день доковылял до улицы, прислонился к глиняному забору и с радостным удивлением смотрел, как толкутся неизвестно откуда взявшиеся крошечные мошки, вспыхивая против солнца.

Рядом был просторный двор юрты войскового казначея Мещеряка. Он сам стоял во дворе, в татарской распахнутой шубе. Перед ним сидел Брязга, держа между колен обеими руками рукоять длинной сабли.

Атаман Матвей руки сунул за кушак, ногу заложил за ногу – хером и, стоя в этой затейливой позе, отчитывал пятидесятника.

– Голубь ты. Голубиная твоя душа, – услышал Ильин.

Брязга открыл и закрыл рот – точно словил муху.

– Городим тын, держась за алтын, – продолжал Мещеряк, глядя сверху вниз немигающими бледно-голубыми глазами. – А бирюк ходит за Иртышом.

Брязга ответил:

– На бирюка есть огненный бой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату