– Наша пашенька, детина, шишом пахана.
То была тоже похвальба: пашенька уже завелась, только мало ее было.
Старшины окрестных аулов по-прежнему приходили к Ермаку.
Он же говорил им:
– Идите к князю Семену.
Князь ожидал атамана, но не дождался. И однажды сам отправился к Ермаку.
– Тимофеич, – прямо начал он, – что гоже в кругу, не гоже у великого государя.
Донские порядки надо сменить московскими – вот о чем толковал он, сидя на лавке и костяшками пальцев постукивая по столу.
Ермак не перечил.
– Как велишь… Мы ж теперь царевы.
Князь удивленно вскинул брови. Он не ждал такой покорности от атамана, перед кем трепетал персидский шах, от страшного Ермака Поволжского, кто обвел вокруг пальца стольника Мурашкина, Строгановых и одним ударом уничтожил целую сибирскую державу. Афанасий Лыченцев, московский воевода, бежавший от Кучума, кинув припас и пушки, мог бы рассказать, что сладить со слепым ханом было не так уж легко…
Болховской слал и принимал послов; изредка говорил в тяжелом, пышном боярском облачении 'государево милостивое жалованное слово', но чаще гремел и стучал палкой о половицу. В хозяйство не очень входил, а больше махал рукой:
– Ты уж порадей…
И усмехался, как бы в оправдание:
– Страна-то мне чужая, голубчик…
Так называл он Ермака – 'голубчик' и 'Тимофеич'.
По-прежнему целыми днями не слезал Ермак с коня, а то и с лыж. Радел, не переча ни в чем.
А Болховской держал вожжи сибирского правления. Он был – князем Сибирским.
Казачьи же дела с его приходом стали не лучше, а хуже.
Он полтора года ехал из Москвы, загостился у Строгановых. И приехал с пустыми руками. Не о кулях же с мукой думать ему, когда по великой царской милости пришлось трястись в эти проклятущие места.
Не ворон жрать зовут казачишки – запаслись, стало быть, всем.
А зима ударила сразу. Она была суровой. Поначалу ходили на охоту. Но пурга замела тропы. Над сугробами торчали деревянные кресты. Кусками льда заткнуты оконца с порванными пузырями. В избах и днем темно.
Теперь стало тесно – по десять и больше человек жило в каждой избе. Спали вповалку. К утру не продохнуть.
Пятьсот лишних ртов быстро управились с казачьими запасами. Съели коней. Доедали мороженую рыбу – юколу. Отдирали и варили лиственничную кору. Обессилевшие люди, шатаясь, брели от избы к избе. Многие больше не вставали. Начался мор. Багровые пятна ползли по телу.И зимой сибирское княжение выпало из рук князя-воеводы Болховского.
У него в горенке горела лампада у божницы. Теперь он утих. Все реже поднимался с вороха шкур. Его тряс озноб. Головы Глухов и Киреев, по чину, являлись к воеводе, он слушал их внимательно и сердито, но слышал не их речь, а какое-то ровное постукивание за дверью. Оно не прекращалось и когда он оставался один. Чтобы заглушить его, он натягивал на лицо лисью шубу. Тогда больше не была видна темная муть за оконцем. Но постукивание продолжалось еще явственнее. Это билась жилка у него на виске.
И он вслушивался в ее биение днем и ночью, постепенно слабея. И беззвучно рассказывал самому себе свою жизнь.
Было в ней много дел, много смелости, много пройденного, проезженного, много бранного шуму, и шуму городов, и надежд, и дум, и мечтаний о великом жребии – не для себя, для отчизны; были непочатые силы, которым не видел конца, – их съела страшная ливонская война. Тогда, не старик, поседел он. И мало было тихости, хоть и хотел ее, – деревенской тиши и покоя в семье, в красном тереме на Москве. Надо ли было, чтобы кончилась она, жизнь, в черной глухомани? На то его воля, великого государя. К морям видел великие дороги – к турецкому полуденному морю и к западному, достославному, – ту пересекла ливонская война. В глушь, на восток – такой дороги не искал, для нее не жил, что ж, может, для нее и не хватило жизни, жизнь одна. Но у него хватило, у великого государя – для третьего царства, Сибирского; он похотел – и тут, в дикой пустоши, близ легкого князя Ермака, прерваться веку князя Болховского, строителя, воеводы, искателя дорог в кипучий мир, любозрителя всякого художества, усердного почитателя блистательной книжной мудрости – свидетельницы о нетщетности дел человеческих на земле.
Он не смеется – не дают вспухшие десны, да и нет сил, а, пожалуй, и охоты; только беззвучно усмехается – в уме, чуть опустив уголок рта.
…Тогда Ермак снова стал казачьим атаманом.
Он принял гостей, открыл для них кладовые, безжалостной, снова укрепившейся, властной рукой, он отделил судьбу казаков от судьбы стрельцов.
И в казачьем войске опять, как некогда, в сылвенскую зимовку, все подчинилось одному: дожить до весны. Десятники отвечали за своих людей, есаулы за десятников, атаман и