– А что я видел – чудо. Огнедышащее, человечьей речи не знающее, художества не ведающее, в диких пещерах обитающее, кровью упившееся, в соболя обернутое, по гноищу их волочащее!
Трудно было бы признать в этом Гаврилу Ильина, сибирского казацкого посла. Пасечник задумался над ходом. Он ответил:
– То что? Ноне я приложил ухо к колоде, а в ней зум-зум – рой-то пчелиный. Солнышко чуют махонькие!…
Кольцо спешил с отъездом. Зажились. В целодневном сверкании небес шла весна. Пока еще она там в вышине – небесная весна. Но спустится на землю, и затуманится высь, свет отойдет, чтобы без помех в тишине туман сгрыз снега. И тогда не станет пути.
Кольцо торопил в приказах. И там чуть быстрее скрипели перья.
А Гаврила затосковал. Больше он не показывался за ворота, и, когда все разбредались, он оставался один, точно все перевидал в столичном городе.
Не раз приходила к нему некая веселая женка. Но и ей не удавалось выманить его.
И вот – все ли написали приказные или чего не дописали, – но у крыльца стоят сани. Несколько розвальней для поклажи, несколько саней, покрытых цветным рядном, для послов.
Тронулись. Скрипит снег, искристой, пахучей, как свежие яблоки, пылью порошит в лицо. Едет в Сибирь из Москвы царское жалованье: сукна и деньги всем казакам, два драгоценных панциря, соболья шуба с царского плеча, серебряный, вызолоченный ковш, сто рублей, половина сукна – Ермаку; шуба, панцирь, половина сукна и пятьдесят рублей – Кольцу; по пяти рублей – послам, спутникам Кольца.
Когда, истаивая, засквозили над дальней чертой земли башни и терема Москвы, Гаврила Ильин запел:
Шыбык салсам, Шынлык кетер…
Ветер движения срывал и уносил слова.
…Кыз джиберсек Джылай кетер…
– Что ты поешь? – крикнул Мелентий Нырков, высунув покрасневший нос из ворота справленного в Москве тулупа.
Если стрелу пущу, Звеня уйдет.
В далекий край Если выдадут девушку, Плача уйдет…
Он пел ногайскую песню.
ВАГАЙ-РЕКА
Воевода князь Семен Дмитриевич Болховской собирался, по указу Ивана Васильевича, в Сибирский поход. Он выступил из Москвы с пятьюстами стрельцов в мае 1583 года.
Ехали водой. На воеводском судне стояли сундуки и укладки с княжескими доспехами, шубами, серебром и поставцами.
Плыли Волгой, плыли Камой. К осени воевода добрался только до пермских мест.
Напрасно и на новую зиму ждали его казаки в Кашлыке. Воевода князь Болховской зимовал в Перми.
Весной 1584 года, когда Ермак двинулся по полой воде к устью Иртыша, – у остяцкого городка, на реке Назыме, пал атаман Никита Пан. Он лежал, сухой, костлявый, седой, кровь почти не замарала его.
Некогда Никита пришел из заднепровских степей на Волгу. Были волосы его тогда пшеничного цвета, много тысяч верст отмахал с удальцами в седле и на стругах, искал воли, вышел цел из битв с мурзами, ханом и Махмет-Кулом – и вот погиб в пустяшном бою у земляного городка.
Ермак поцеловал Пана в губы, и кровь бросилась в голову атаману.
– Круши, ребята, – крикнул он, – круши все – до тла!
Казаки ворвались в городок и перебили многих. Назымского князька взяли живым.
Курились еще угли пожарища, когда Ермак покинул это место и отплыл вниз по Оби. Он увидел, как редели леса и ржавая тундра до самого края земли расстилала свои мхи. Тусклое солнце чертило над ними низкую дугу. Пустою казалась страна. Редко были раскиданы по ней земляные городки.
Иногда, ночами, в сырой, мозглой мгле далеко светил костер. Преломленный и увеличенный мглой, он взметал искры, когда пламя охватывало мокрые смолистые хвойные лапы, мелькали тени, и дым медленно вращался, то оседая, то вздымаясь вверх, – мигающее веко красного ока.
Но, добравшись после долгого пути до места, где горел костер, казаки находили головешки, уже тронутые пеплом…
Между тем тут, по Оби, как и по нижнему Иртышу, лежали остяцкие княжества. Жители их на лето переходили в глубь страны.
Далеко на севере, у самых обских устьев, было княжество Обдорское. Там стоял идол – та самая золотая баба, слух о которой прошел по Руси. Впрочем, была та баба вовсе не золотой, а каменной, очень древней и только обитой жестяными листами. В жертву ей закалывали отборных оленей.