нему осьмиконечный крест. Со страстной силой царь отвел его.
– Молчи! Божьим изволением, не человеческим хотеньем, многомятежным, на мне венец этот! Никто да не станет между царем и судом его!
И вот в это время в палату вступил новый человек. Ровными, твердыми, неслышными шагами, слегка кивая направо и налево, не меняя озабоченно-усталого выражения умного лица, прямо к царскому месту прошел Борис Федорович Годунов. Со спокойной почтительностью немного наклонился, что-то проговорил. Иван коротко ответил – будто и не бывало гнева.
Очарованно глядел Ильин на царя… А тот серьезно, внимательно слушал Годунова, встал, сказал несколько слов (и, видно, совсем не так сказал, как говорил до сих пор на пиру) – в сторону стола, где сидели ближние бояре – Захарьин-Юрьев, Шереметьев, Мстиславский, царский шурин Нагой – вместе с худородным Богданом Бельским и стрелецким головой – от любимого Иваном войска, которое он завел в свое царствование.
Царь громко произнес:
– Ну, хлеба есть без меня.
И с Годуновым пошел к выходу.
Сибирские дела опять стали лишь малым волоском в огромной пряже… Будто легкий ветерок порхнул по палате. Играли гусляры, шуты, взвизгивая, дергали себя за кисти колпаков, – люди у столов не слушали, шептались. Куда пошел царь? Что же случилось? Ильин хотел спросить об этом у бело-розового старичка (князя Трубецкого не было видно), но старичок толковал соседу о яблоневом саде. Вдруг до слуха казака донеслось:
– На валтасаровом пиру сидим. Сибирскому царству плещем, десницу господню глумами отводим.
Черный косматый боярин забрал в кулак бороду, сощурился – и с внезапной тревогой стал прислушиваться Ильин.
– Весел ушел: не езуит ли проклятый Поссевин опять пожаловал? Али с Лизаветой Аглицкой союз? А все для чего? Ливонию отвоевывать. Одна могила угомонит…
Но челюсти гиганта двигались, как жернова, перемалывая пищу, – косматый напрасно окликнул его:
– А, Самсон Данилыч?
Тогда косматый повернулся в другую сторону.
– Уж ты скажи, Иван Юрьевич: тати от царя Кучума – что ж они, оборонят от ляхов? отвратят крымцев? аль мордву с черемисой смирят? Бело-розовый старичок, оторванный от разговора о яблоньках-боровинках, проворчал:
– Ась? Мне-то не в Сибири жить, а на земле отич, да и в гробу лежать – меж костей их…
И наконец расцепил челюсти гигант:
– Голод по весям. На дыбе пресветлая Русь. Вотчины полыхают от холопьих бунтов. Шатанье, смуты грядут: горько!
Как ударило в голову Ильина: вот они, недруги! И они не чинились перед татями, сидящими неподалеку.
– Слышали ноне? – сказал через стол рыжий, рябой. – Гремел-то опять как?
– Небось! – Гаврила с ненавистью смотрел, как гигант кукишем сложил кулак в рыжем волосе, глазом с жестоким торжеством показал на царское место: – Бирюза на грудях слиняла: видели? Теперь, чать, недолго!
Не чересчур ли увлеклись? Смолкло все – в тишине раздались слова гиганта. Сзади, незаметно войдя через скрытую дверь, стоял царь. Он стоял, прислонясь к стене, до белизны пальцев, в вырезе широкого рукава, стиснув посох.
С тяжелым шорохом одежд, в третьем венце, осыпанном самоцветами, царь двинулся к своему месту. Гусляры ударили по струнам. Иван Васильевич приветливо что-то проговорил – и бархатный молодец важно направился к гиганту, неся чару.
Как подбросило Гаврилу – он вскочил и, слыша стук собственного сердца, захлебываясь отчего-то и все глядя на лежащие на скатерти крупные, с сухой желтоватой кожей, руки царя, силился крикнуть, объяснить Ивану Васильевичу, вымолить, чтобы тот воротил эту чару, эту милость, непонятно посланную врагу… И вдруг Ильин в первый раз ясно разглядел глаза царя. Они были карие с голубизной. Но такой огонь расширял их зрачки, что казались они почти черными. И почудилось казаку, что это и была та огненная сила, которая жила в царе и жгла его. Гаврила потупился, будто этот суровый взор насквозь пронизал его.
А царь улыбнулся. И от этой улыбки явились, побежали и спрятались в жидкой побелевшей бороде частые морщинки. Ильин заметил веточки жилок в глазах и раньше времени погорбленные, словно под тяжелой ношей, плечи старого человека. В этот миг – показалось Гавриле – он узнал про царя, чего не знал прежде и никто не знал. Будто Иван доверил это ему одному, поднял и поставил рядом с собой – и вот вместе они, казак и царь, отделенные ото всего в палате: от бражников, от скоморошьих взвизгов, от шипящего шепота, от звероподобной злобы. 'Не бойся! – сказала улыбка Ивана. – Я все знаю'. И, едва помня себя от восторга, теперь только одно хотел сказать царю Гаврила: что и он тоже понимает это, что все сделает, жизни не пожалеет, если потребует царь.
Но Иван уже не глядел. Он отворотился. Пухлый, безбородый человек выронил ковш, громко закашлял, натужно побагровев, волосы приклеились к его гладкому запрокинутому лбу. Иван встал с места, обнял, гладил вздрагивающие плечи, засматривая в глаза царевичу Федору, – торопливо-испуганное мелькнуло в этой неловкой ласке: 'дитятко, что ты?..' Между тем бархатный молодец уже кланялся низко у соседнего с казачьим стола. А каменный боярин по-бычьи нагнул голову, и лицо его наливалось свекольным соком.