свое место в Совете. В назначенный вечер он, несмотря на все уговоры Ауде, облачился в парадный плащ из шкуры черного медведя на ярко-желтой подкладке, взял посох и отправился в путь по снежной целине в сопровождении Тормода. Торкел тоже выразил желание пойти, но в ответ услышал: «Станешь взрослым, тогда и будешь ходить с мужчинами на Совет, а пока, молокосос, сиди с детьми и женщинами».
И вот дед ушел вместе со старшим братом, а он остался сидеть у очага, сердито глядя на красную сердцевину огня. Аквила тоже примостился у очага и не переставая начищал новое ярмо для вола, чтобы приготовить его к тому времени, когда придет пора пахать — если, конечно, такая пора наступит.
С последней трапезы прошло много времени, но Аквила уже не испытывал того голода, какой испытывал в начале недорода. И это было кстати, он знал, что рабам мало перепадет жидкой овсяной похлебки, варившейся на огне к приходу мужчин.
Он терпеливо тер и тер розовую ольховую древесину, не отдавая себе отчета в том, что делает его рука, так как все помыслы его были поглощены происходящим сейчас в Медхолле. И каждый шорох обуглившегося торфа, каждое движение коров в стойлах, каждое биение его собственного сердца, казалось, тоже играли свою роль в решающейся судьбе Британии. В очаге кроме торфа горел еще и плавник, нарубленный, выбеленный солью; кристаллы соли сверкали то синим, то зеленым подобно изменчивым краскам далеких морей. Да, эти выброшенные на берег сучья как нельзя больше подходили этому народу, рожденному у моря, скитальцам, лишенным корней при всем их усердном возделывании огородов и полей, таким же перелетным птицам, как дикие гуси над головой.
Наконец раздался хруст снега и шарканье шагов, последовало привычное топотанье ног, обивающих снег, загремела дверная щеколда, и внутрь вошли мужчины этого дома. Они впустили порыв ледяного воздуха, от которого съежилось даже пламя в очаге. Затем дверь захлопнулась. В проходе между стойлами показался старый Бруни, за ним внук, и, увидев их глаза, блестевшие на голодных лицах, Аквила затруднился бы сказать, чьи глаза — старого или молодого — блестели ярче. Бруни обвел взглядом сидевших у очага.
— Ну вот, одно кончается и другое начинается, — сказал он. — Как только придет весна, Уллас-фьорд тоже откликнется на призыв.
Ауде оторвалась от кипящего варева и подняла голову. Удивления на ее лице не было — она, как и все остальные, знала, зачем собрался Совет и о чем пойдет речь.
— Кто поведет? — спросила она.
— Молодой Эдрик. Старший сын Хунфирса.
— И кто пойдет с ним?
— В этот раз воины и кое-кто из жен и детей. А потом снимутся и остальные. — Старик задумчиво огляделся. — Ну, и еще Дельфин. Из этого дома пойдем нынче я и Тормод. Я стар, нуждаюсь в услугах раба. И потом, я большой человек, негоже мне самому чистить свое оружие.
Аквила, сидевший у огня, поднял голову, продолжая сжимать руками ярмо, ему показалось, будто вокруг все замерло и даже сердце перестало биться. Он вернется в Британию! Вернется на родину!..
Но тут в бешенстве вскочил Торкел.
— Я тоже пойду. Почему меня не берут? — закричал он. — Всегда, всегда вы меня оставляете.
— Тише, щенок! — загремел Бруни. — Еще придет следующий год.
— Для тех, кто выживет в этом, — пробормотала Ауде, склонившись над котлом.
Бунт младшего был, как всегда, подавлен, и мальчишка, подчинившись деду, притих, хотя и сверкал глазами. Мать бросила на него ласковый, хотя и явно непонимающий взгляд.
— Глупый ты старик, — сказала она деду. — Думаешь,
Бруни стоял слегка покачиваясь на пятках, глядя на нее сверху вниз, и в нем горел какой-то внутренний огонь, какого Аквила никогда не наблюдал раньше, хотя лицо старика, освещенное снизу пламенем очага, и казалось бородатым черепом.
— Бывает кое-что поважнее сильной руки, способной держать меч. Да, рука моя немного ослабла, но я все равно чего-то стою. За плечами у меня больше семидесяти лет накопленной мудрости и хитрости в бою. И когда длинные ладьи выйдут в залив, я займу в них свое место.
— Ты был против, а теперь сам готов идти, не пойму я тебя.
— Разве может женщина понимать что-либо, кроме стряпни? — проворчал старик. — Какая разница — пойду я этой весной или нет, все равно уже ничего не остановишь. Повернуть все вспять так же невозможно, как задержать полет диких гусей. Через несколько лет селение умрет, умрет и очаги его погаснут. А где-то в стороне заката, в местах, где пахотные земли жирнее, вырастет новое селение. — Он смотрел на домочадцев сверху вниз, презирая их за непонимание. Он стоял, возвышаясь над ними, дым вился вокруг его головы, горящие просоленные дрова сверкали синим и зеленым, и Аквиле, сидящему у ног старика, он вдруг показался нечеловечески высоким. — Но до того, как вырастет новое селение, будет великая битва, и Хенгест это знает, он хитрый воин и настоящий вождь, хоть и не имеет права носить обруч на руке. А я… я еще раз возьму меч в руку и вдохну запах морских брызг и горячий запах крови, ибо я родился воином, хоть и пережил свои боевые дни.
— Хорошо, хорошо, а теперь садись, пока похлебка не подгорела, — прервала его Ауде. — Еще будет время поговорить о мечах и боях.
Старик отмахнулся от нее нетерпеливым жестом. Голова его почти касалась дымных стропил.
— Нет, я лягу спать. Мне сегодня не до похлебки. — И он повернулся к своей постели подле очага, сколоченной в виде ящика, но вдруг качнулся так, будто ему невмоготу было стоять прямо во весь свой огромный рост.
Аквила неожиданно испытал непрошеную суровую жалость и, отложив ярмо, встал, чтобы помочь ему.
Это был последний раз, за исключением еще одного случая, что он видел Бруни на ногах, стоящим без поддержки. На следующее же утро, когда старик захотел подняться, ноги отказали ему.
Ауде бранила его:
— Разве я не предупреждала тебя? Сидел бы у своего очага. Нет, потащился на Совет. Ох уж эти мужчины, все-то они лезут на рожон, а женщины по глупости знай переживают из- за них. — Она откинула крышку ларца из черного мореного дуба, в котором держала лекарственные травы, сварила зелье с крепким пьянящим запахом и дала его Бруни, приговаривая, что оно выгонит болезнь.
Тот выпил отвар, и мало-помалу недомогание и вправду прошло. Но силы так и не возвратились. Он лежал в своем ящике около очага, а зима медленно доживала последние дни, и сосульки под крышей по ночам удлинялись. Тормод с Аквилой ухаживали за стариком без единого доброго слова, ибо он и сам никогда не сказал никому доброго слова и не ждал этого от других. Он лежал под волчьей шкурой, и его исхудалое тело едва приподнимало ее. Казалось, от него остался один скелет, покрытый высохшей кожей; синие вены на висках и тыльной стороне крупных рук вздулись узлами и напоминали извивы, украшающие нос ладьи. Губы посинели. Он велел положить рядом с ним на постель меч и все время ласкал его, как ласкают уши любимой собаки. Частенько он подзывал Аквилу и приказывал читать вслух про странствия Одиссея, хотя уже знал их чуть ли не наизусть.
— Тяжело, верно, было Одиссею, — заключил он однажды, когда Аквила в очередной