конечностью. Я выбрал иметь бытие на расстоянии, которое ограничивает все мои выборы и конституирует их обратную сторону, то есть я выбрал, чтобы мой выбор был бы ограничен другой вещью, чем он сам. Не должен ли я рассердиться и попытаться всеми средствами, как мы это видели в предшествующей части, восстановить свои границы? Самые энергичные попытки этого восстановления необходимо основываются на свободном восстановлении в качестве границ тех из них, которые хотят интериоризовать. Следовательно, свобода полностью берет на свой счет и впускает в ситуацию нереализуемые границы, выбирая свободное бытие, ограниченное свободой другого. Впоследствии внешние границы ситуации становятся границей-ситуацией, то есть они воплощены в ситуацию изнутри со свойством «нереализованного» как «нереализованные в реализации», как обратная сторона выбранного, убегающая от моего выбора. Они становятся смыслом моего безнадежного усилия быть, хотя располагаются априори вне этого усилия, точно так же, как смерть – другой тип нереализованного, который мы не можем сейчас рассматривать, – становится границей- ситуацией при условии, что она берется за событие жизни, хотя указывает на мир, где мое присутствие и моя жизнь больше не реализуются, то есть на по ту сторону жизни. Факт существования по ту сторону жизни, поскольку он получает свой смысл только в моей жизни и через нее остается, однако, нереализуемым, и факт существования свободы по ту сторону моей свободы, ситуации вне моей ситуации, для которой то, что я вижу как ситуацию, есть данное в качестве объективной формы в середине мира, – вот два типа границы-ситуации, которым свойствен парадоксальный характер ограничивать мою свободу повсюду, однако они в то же время имеют только тот смысл, который придает им моя свобода. Для класса, расы, тела, профессии другого, и т. д. есть «свободное-бытие-для...». Посредством него Для-себя проектируется к одной из своих возможностей, которая всегда есть его последняя возможность; она является возможностью видеть себя, то есть быть другим, чтобы видеть себя извне. Как в одном, так и в другом случае существует проекция себя к «окончательному», которое, тем самым интериоризуясь, становится тематическим смыслом вне досягаемости иерархизированных возможностей. Можно «быть-чтобы-быть-французом», «быть-что-бы-быть-рабочим», сын короля может «быть-чтобы-господствовать». Речь идет здесь о границах и отрицающих состояниях нашего бытия, которые мы должны взять на себя, в том смысле, например, как еврей-сионист берет на себя решительно свою расу, то есть принимает на себя конкретно и раз навсегда постоянное отчуждение своего бытия, точно так же революционный рабочий своим революционным проектом принимает на себя «бытие-чтобы-быть-рабочим». И мы можем заметить (как Хайдеггер, хотя употребляемые им выражения «аутентичный» (authentique) и «неаутентичный» (inauthentique) являются неопределенными и недостаточно истинными ввиду их неявного морального содержания), что установка на отказ и бегство, которая остается всегда возможной, является вопреки ей самой свободным принятием на себя того, от чего бегут. Таким образом, буржуа, отрицая, что существуют классы, становится буржуа, как и рабочий становится рабочим, утверждая, что они существуют, и реализуя свое «бытие-в-классе» своей революционной деятельностью. Но эти внешние границы свободы, как раз потому, что они внешние и интериоризуются только в качестве нереализованных, никогда не будут ни реальным препятствием для нее, ни испытываемой границей. Свобода является целостностью и бесконечностью; нельзя сказать, что она не имеет границ, но она их никогда не встречает. Единственные границы, на которые она наталкивается в каждый момент, – это те, которые она ставит сама себе и о которых мы говорили по поводу прошлого, окрестностей и средств.
После того как смерть считали, по преимуществу, бесчеловечной, что стало означать существование другой стороны «стены», сразу же начали ее рассматривать с другой точки зрения, то есть как событие человеческой жизни. Это изменение объясняется довольно легко. Смерть есть граница, а всякая граница (будь то конечная или начальная) оказывается Janus bifrons[290]; ее или рассматривают как ничто бытия, которое ограничивает данный процесс, или, напротив, открывают ее как склеивающую ряды, которые она заканчивает, принадлежа к существующему процессу и определенным способом конституируя его значение. Таким образом, заключительный аккорд мелодии рассматривается со стороны безмолвия, то есть с конца (ничто) звука, к которому следует мелодия; в определенном смысле аккорд осуществляется безмолвием, так как тишина, которая последует, уже присутствует в завершающем аккорде как его значение. Но, с другой стороны, граница присоединена к этой целостности бытия, к рассматриваемой мелодии; без нее мелодия оставалась бы в воздухе, и эта конечная нерешенность восходила бы от ноты к ноте, придавая каждой из них незаконченный характер. Смерть всегда рассматривалась (правильно или неправильно – это мы еще не можем определить) в качестве последней границы человеческой жизни. Таким образом, для философии, особенно занятой уточнением человеческой позиции по отношению к абсолютно нечеловеческому, которое окружает человека, было естественно рассматривать вначале смерть как ворота, открытые в ничто человеческой реальности . Это ничто было бы, впрочем, абсолютным прекращением бытия или существованием в форме нечеловеческого. Следовательно, мы можем сказать, что в соответствии с великими реалистическими теориями существовала реалистическая концепция смерти, в той степени, в какой смерть рассматривалась как непосредственная встреча с нечеловеческим; тем самым она ускользала от человека и в то же время формировала его из абсолютно нечеловеческого. Невозможно, разумеется, чтобы идеалистическая и гуманистическая концепция действительности допустила, чтобы человек встретил нечеловеческое, хотя бы в качестве своей границы. Тогда было бы, в самом деле, достаточно встать на точку зрения этой границы, чтобы осветить человека однажды чем-то нечеловеческим[291]. Идеалистическая попытка возвращения смерти была первоначально делом не философов, но таких поэтов, как Рильке, или романистов, как Мальро. Достаточно было рассматривать смерть в качестве конечной границы, принадлежащей к ряду. Если ряд возвращает таким образом свой «terminus ad quern»[292] как раз по причине этого «ad», которое здесь обозначает внутреннее, то смерть как конец жизни интериоризируется и гуманизируется. Человек не может больше ничего встретить, кроме человеческого. Не существует больше другой стороны жизни, а смерть является человеческим феноменом, именно конечным феноменом жизни, еще жизни. Как таковая, она влияет на все течение жизни; жизнь ограничивается жизнью, она становится, как эйнштейновский мир, «конечной, но безграничной»; смерть становится смыслом жизни, как завершение аккорда является смыслом мелодии; здесь нет ничего чудесного – она есть граница рассматриваемого ряда, а каждая граница ряда, как, известно, всегда присутствует во всех границах ряда. Но, таким образом, возвращенная смерть остается не просто человеческой, она становится моей; интериоризируясь, она индивидуализируется; она больше не является великим непознаваемым, ограничивающим человеческое, а есть феномен моей личной жизни, делающий из этой жизни уникальную жизнь, то