состояние, которое на меня налагается. Это и нужно сейчас исследовать.
Нет сомнения в том, что моя принадлежность к обжитому миру имеет значение факта. Она отсылает в действительности к первоначальному факту присутствия в мире другого, факту, который, как мы видели, не может быть дедуцирован из онтологической структуры для-себя. И хотя этот факт лишь более глубоко показывает укоренение нашей фактичности, он все же не вытекает из нее, поскольку она выражает необходимость случайности для-себя; вероятно, лучше сказать, что для-себя существует фактически, то есть его существование не может быть уподоблено ни реальности, порождаемой в соответствии с законом, ни свободному выбору; и среди действительных характеристик этой «фактичности», то есть среди характеристик, которые не могут ни дедуцироваться, ни доказываться, но которые просто «позволяют себя видеть», есть одна, которую мы называем существованием-в-мире-в-присутствии-других. Должна или нет эта характеристика быть принята моей свободой, чтобы быть действенной каким-либо образом, об этом мы будем рассуждать немного позже. Во всяком случае ясно, что на уровне средств овладения миром сам факт существования другого вытекает из коллективного освоения средств. Фактичность, следовательно, выражается на этом уровне через факт моего появления в мире, который открывается мне только коллективными средствами, уже конституированными, позволяющими мне познать его под углом зрения, смысл которого был определен вне меня. Эти средства будут определять мою принадлежность к коллективам: к человеческому роду, к национальной общности, к профессиональной и семейной группе. Следует даже подчеркнуть, что вне моего бытия-для-другого, о чем мы будем говорить дальше, единственный положительный способ, которым я могу осуществлять мою фактическую принадлежность к этим коллективам, есть постоянное использование средств, открываемых мне коллективами. Принадлежность к человеческому роду определяется использованием средств очень элементарных и весьма общих: уметь ходить, брать, судить о рельефе и относительных размерах воспринимаемых объектов, уметь говорить, отличать истину от заблуждения и т. д. Но этими средствами мы не владеем в их абстрактной и универсальной форме. Уметь говорить – это не значит уметь называть и понимать слова вообще. Это значит уметь говорить на определенном языке и этим выявлять свою принадлежность к человечеству на уровне национальной общности. Впрочем, уметь говорить на каком-то языке не означает иметь абстрактное и чистое знание языка, каким его определяют академические словари и учебники грамматики. Это значит сделать его своим через провинциальные, профессиональные, семейные деформации и отклонения. Таким образом, можно сказать, что реальность нашей принадлежности к человечеству есть наша национальность и что реальность нашей национальности есть наша принадлежность к семье, области, профессии и т. д., в том смысле, что реальность языка есть национальный язык, а реальность последнего – диалект, арго, говор и т. д. И, наоборот, истиной диалекта является национальный язык, истиной последнего – язык. Это означает, что конкретные средства, через которые обнаруживается наша принадлежность к семье, местности, отсылают нас к структурам все более абстрактным и все более общим, которые конституируют значения и сущность этих конкретных средств. В свою очередь, эти значения и сущность отсылают к еще большим общностям, до тех пор пока не достигнут универсальной и совершенно простой сущности какого-либо средства, которым любое бытие усваивает мир.
Таким образом, быть французом, например, есть только истина бытия савойца. Но быть савойцем – это не просто жить в высоких долинах Савойи; это значит, помимо множества других вещей, зимой ходить на лыжах, использовать лыжи как вид транспорта. И это значит, конечно, ходить на лыжах по французскому методу, а не по методу арлбергскому или норвежскому[274]. Но поскольку горы и снежные склоны воспринимаются только теми или иными способами, то открывается французский смысл лыжных склонов; в соответствии с ним будут использовать или норвежский способ, более пригодный для покатых склонов, или французский, более пригодный для крутых склонов. Один и тот же склон окажется или более крутым, или более покатым, точно так же как подъем для велосипедиста окажется более или менее крутым, поэтому он «будет держаться средней или малой скорости». Таким образом, французский лыжник располагает «французской скоростью», чтобы спуститься с лыжных склонов, и эта скорость открывает ему особый тип склонов, где бы он ни был, то есть швейцарские или баварские Альпы, Телемарк или Юра будут предлагать ему всегда смысл, трудности, орудийный комплекс или враждебность чисто французские. Также было бы легко показать, что большинство попыток определения рабочего класса берут в качестве критерия производство, потребление или определенный тип Weltanschauung, ссылаясь на комплекс неполноценности (Маркс – Хальбвакс – де Манн[275]), то есть во всех случаях берутся определенные средства обработки или освоения мира, посредством которых он обнаруживает то, что мы можем назвать его «пролетарским обликом» – с его острыми противоречиями, однообразными большими массами, его теневыми и светлыми сторонами, простыми и настоятельными целями, которые его освещают.
Итак, очевидно, что хотя моя принадлежность к такому-то классу, к такой-то нации не вытекает из моей фактичности как онтологической структуры моего для-себя, мое фактическое существование, то есть мое рождение и место, влечет за собой мое понимание мира и самого себя через определенные средства. И эти средства, которые я не выбирал, придают миру свои значения. Кажется, что это больше не я выношу решение исходя из своих целей, если мир предстает передо мною наделенным простыми и глубокими противоречиями «пролетарского» универсума или неисчислимыми нюансами и зигзагами «буржуазного» мира. Я не только брошен напротив сырого существующего, я брошен в мир рабочего, француза, лотарингца или южанина, которые мне придают значения без того, чтобы я что-то делал для их открытия.
Рассмотрим это более тщательно. Мы сейчас показали, что моя национальность является лишь истиной моей принадлежности к провинции, к семье, к профессиональной группе. Но нужно ли останавливаться на этом? Если национальный язык есть только истина диалекта, является ли диалект реальностью абсолютно конкретной? Профессиональный арго, на котором «говорят» некоторые, эльзасский говор, законы которого можно определить с помощью статистических и лингвистических исследований, – являются ли они первичными феноменами, находящими свою основу в чистом факте, в первоначальной случайности? Исследования лингвистов могут здесь ввести в заблуждение. Их статистика говорит о константах, о фонетических или семантических деформациях данного типа, они позволяют воссоздать эволюцию фонемы или морфемы в данный период таким образом, чтобы слово или синтаксическое правило являлись индивидуальной реальностью со своим значением и историей. И, действительно, кажется, что индивиды незначительно влияют на эволюцию языка. Такие социальные факты, как вторжения, великие пути сообщения, коммерческие отношения кажутся существенными причинами лингвистических изменений. Но это потому, что не ставят себя на истинную почву конкретного, ограничиваясь своими собственными требованиями. Уже давно психологи отмечали, что слово не было конкретным элементом языка – даже слово диалекта, даже слово семейное со своими особенными деформациями.