Нет, не в его словах дело, Михаил Иванович, а в моих. Я сказала: «Если мне поехать к Алеше, это значит бросить все». — Она помедлила, прежде чем сказать дальше. — Ну, а когда-то… я же должна буду поехать.

Вы говорите так, Анна Макаровна, словно боитесь

этого.

Нет, не боюсь, мне тоскливо, пусто без Алеши. Но… Михаил Иванович, скажите: любовь очень мешает нашему делу? S

Если бывает только любовь, — тихо сказал Лебедев, — да, мешает.

Как только любовь? — переспросила Анюта.

И ничего больше. Любовь, но нет общих интересов, нет общей цели.

Анюта промолчала. Лебедев шел рядом, вдыхая мягкий воздух весенней ночи, радуясь прохладе редких капель, падавших ему на лицо. Он думал о словах девушки.

Уважал он Анюту за ее неутомимость и исключительную работоспособность. Прямой, открытый у нее характер! Он ценил в ней верного товарища, правда еще не очень опытного, но энергичного и преданного делу. Не огорчил ли он ее, сказав так беспощадно: «Да, мешает»? Все остальные его слова уже могли быть только сахаром к горькому лекарству, а сахаром Анюту не обманешь. У каждого человека по-своему складывается любовь, и что может быть оправдано у одного — не оправдаешь у другого. Давно ли радовался он за двух незнакомых де-вушек, переполненных весной, и любовью, и песнями? А тут получилось, что за Анюту он не порадовался. За Анюту, такую славную, такого близкого товарища! Почему здесь он заколебался и не может ответить точно и Определенно, как привык всегда говорить? И даже будто в чем-то досадной для него оказалась ее любовь к Алексею. В чем? И почему?

Михаил Иванович, — вдруг спросила Анюта, — а могла бы я поехать тоже куда-нибудь в Сибирь? Ну, в Иркутск, в Красноярск или в Томск. Где есть большие типографии и я так же могла бы, как здесь, работать наборщицей.

И только наборщицей? — не сразу отозвался Лебедев.

Анюта удивилась его вопросу. Да, только наборщицей, потому что другой специальности у нее нет, и не в горничные же опять станет она наниматься; и нет, не только наборщицей, потому что не принимать участия в работе подпольных кружков, не выполнять поручений товарищей, не брать от них листовок и не разбрасывать их потом по улицам или фабричным дворам, не жить жизнью тревожной, но радостной в своей далекой цели, не чувствовать себя необходимой для общего дела, — нет, она, конечно, не сможет. Об этом ли ее спрашивает Лебедев? Два года… Двух лет еще нет… Время небольшое. Может быть, Лебедев не верит, что подпольная работа стала ее жизнью? А разве он не знает, что не за два года, а даже только за последние четыре месяца, уже после рождества, после Нового года, она научилась ловко разбрасывать листовки и, попадая в облавы, уходить незаподозренной? Зачем же он спрашивает? Лебедев молчал, выжидая.

Я хочу поехать, чтобы и там быть полезной нашему общему делу, — сказала Анюта, наконец разгадав смысл вопроса Лебедева, — и только ради этого. Но… я хочу встретиться и с Алешей. Если же это помешает…

Я думаю, что это не помешает делу… Особенно если вы уедете в Томск или в Красноярск. Наборщицы же нужны везде, — он как-то по-своему тепло улыбнулся, — а «не только наборщицы» нужны тем более. В Томск, к слову сказать, я могу вам дать адреса…

Гранитная набережная давно окончилась, кончилась и линия каменных громад; пошли окраины города с мягкой землей под ногами, с палисадниками у деревянных одноэтажных домиков, с тополями и с бодрящими запахами весны.

Они нашли какое-то бревно, тесно сели рядом, и Лебедев стал рассказывать об истории Петербурга, о десятках тысяч крепостных, воздвигавших здесь прекрасные дворцы для сановной знати, а себе нашедших лишь безвестную могилу, о рабочих, которым когда-нибудь будут принадлежать и фабрики, и эти роскошные дворцы, а забота о здоровье, о благополучии рабочего станет всем содержанием жизни…

На востоке постепенно отбеливалось небо; по-прежнему окутанное серыми тучами, оно не зацвело зарей, и хотя всюду-всюду шла весна по земле, небо оставалось нахмуренным и холодным. Золоченой пикой вонзался в него шпиль Петропавловской крепости.

4

Шиверская пересыльная тюрьма стояла на пригорке в конце города. Беленое двухэтажное здание ее, почти до верхнего карниза закрытое палями, фасадом выходило к Московскому тракту. Изнутри, подтянувшись к решеткам на руках, можно *было видеть пологий склон Вознесенской горы, поросшей молодым сосняком вплоть до окраинных избушек города. Московский тракт широкой желтой полосой прорезал склон горы и, убегая к горизонту, терялся в серой дали.

По тракту день и ночь скакали тройки, рысили верховые, тащились, скрипя колесами, обозы. И несколько раз в месяц проходили запыленные, гремящие железом партии арестантов. Выложенные изнутри полосками кожи кандалы до гнойных ссадин натирали ноги. Кисти рук, отягощенных железом, чернели от прилившей крови.

В шивере кой пересыльной тюрьме арестантам полагался отдых. Здесь их осматривал врач, и тех, которые были не в состоянии продолжать свой путь, оставляли до следующей партии. Сюда же сгоняли всех осужденных на каторжные работы или подлежащих пересылке в Иркутск; из них формировали партии и присоединяли к проходящим.

Павел Бурмакин ожидал своей очереди давно. Его все время била жестокая лихорадка. Глаза глубоко запали, кожа на лице стянулась, стала липкой и желтой.

В камере было очень тесно. Люди вповалку лежали на нарах и под нарами, прямо на полу.

Из чувства сострадания арестанты сами отвели Бур-макину лучшее место, в углу, ближе к окошку. Лежа на спине, он видел в просвете окна кусочек синевы, разделенный на ровные полосы прутьями решетки. Изредка над кромкой просвета пробегали белые волнистые пятна — облака.

Будь ты проклята! — в тоске шептал Павел посиневшими губами. — Вот привязалась, чертова хворь! Угнали бы скорее, хотя дышал бы воздухом. Что же решения нет? — Он подал прошение начальнику тюрьмы, чтобы включили его в первую проходящую партию, независимо от состояния здоровья.

Вонь от параши, стоявшей у двери, была нестерпима; людей тошнпло.

Пущали бы на двор оправляться… Жизни нет… — проговорил, отходя, один арестант.

Тут она, жизнь, и есть, — через силу улыбаясь, возразил Павел. — На воле сто лет проживешь и не заметишь, а здесь тебе каждый день памятен.

Сказывают, закон такой выходит, что в кандалы каторжан заковывать не будут, — повернулся на локте худенький чернявый парнишка с приплюснутым носом.

Веревками вязать станут, — опять с насмешкой

подтвердил Павел, — а жидких телом — суровыми нитками.

Ты не смейся, — серьезно сказал парнишка, — я ведь что слыхал, то и говорю.

Милый, — вступил в разговор третий арестант, оставленный в тюрьме от предыдущей партии, — будь' дурной, да не будь глупой. Дураку прощают, а глупого вдвое бьют. Ты пойми: каторга без цепей — все равно что свадьба без музыки.

Вы читаете Гольцы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату