Ваньча…
А ты разве не женат, Павел? — спросил Ваня, почувствовав к нему еще большее доверие.
Нет, — угрюмо ответил Павел. — Потому и не женат, что настоящую любовь почуять еще не могу. Был у меня, парень, трудный случай в жизни один. Сейчас рассказывать не стану… А так, бывало, с другими девчатами и поговоришь. Ну что ж? Отойду, подумаю… Нет. Не пришло еще. Чужая, не моя. Не веет от нее теплом для меня. Будет так, озорство одно. А я не хочу. Противно мне: вдруг придет когда-нибудь хорошая любовь? Чистоту соблюсти я должен. Все жду, не женюсь. И не балуюсь, — глухо добавил он.
А скушно одному-то, Павел, а? — вовсе осмелев, спросил Ваня.
— Не скучно, а пустынно, холодно, — пуще сдвинув брови, ответил Бурмакин, — вот как ей, — указал на реку, — бежать в горах темно и безрадостно.
Митрич копошился у лодки, вытаскивая из-под брезента красноголовую бутылку.
— Выпьем, что ли, на радостях? — подмигнул он, возвращаясь к костру, — За счастливое плаванье!
16
Позади остались еще два порога — Косой и Сокол, Митрич никак не соглашался сидеть на брезентах, В изголовье порога он высаживался, на берег и, пока Павел, посасывая трубочку, соображал, в какие ворота удобнее проплыть, бежал, прыгая по камням, вперед, к подпорожью, встречать лодку.
Способнее, Павлуша, спущать порог, полегше будет загружена лодка-то, — убеждал он Бурмакина, стараясь показать, что вылезает на берег не от страха,
Ясно, — кривил губы Павел. — Вообще тебя жаль на лодке везти. Пустить бы вслед за ней самосплавом.
А пустоплесье тянулось бесконечно, Горы давили своим однообразием. Склоны хребтов на левом берегу Чуны были покрыты темной пихтой и кедрачами, правый берег краснел вершинами высоких, стройных сосен. Река становилась все уже, хребты надвигались теснее, громоздились все выше и круче, обрывались изрытыми дождем и ветром утесами. Вода плескалась в изъеденных временем расселинах и впадинах, облитых ржавыми подтеками.
Над рекой стлалась густая пелена синего дыма. Пахло горечью. Где-то вблизи горела тайга. Багровое, будто распухшее солнце, раскинув по небу паутину лучей, дрожало в густом смраде над вершиной горы, У берега лениво плескались ельцы.
Утомленные руки Мезенцева еле перебрасывали весла. Широкие высмоленные лопасти весел опускались, взбаламучивали воду и, туго оттолкнувши ее назад, снова прыгали к носу лодки. Бурмакин сидел в корме, хмуро оглядывая берега.
— Будь, ты проклят! — выругался он, — Негде приткнуться. Устал, Ваньча?
Ага, — просто признался тот,
Брось, не греби. Отдохни.
Скоро ль, Павлуша, берег-от хороший будет? — спросил Митрич, оглядываясь по сторонам.
А этот чем тебе плох?
Крутые склоны перешли в отвесные обрывы. Высоко наверху зеленели освещенные солнцем мохнатые кедры, снизу казавшиеся молодой чащей. На реку легла глубокая тень. Дым гуще повис над водой. Ущелью не было конца.
Вот что, — решительно сказал Бурмакин, — держу к правому берегу. Где-нибудь воткнемся, хоть в распадок. Впотьмах до беды недалеко, о камень дно распороть. Ваня, подгребись!
Лодка скользила у берега. Стало вовсе темно. Страшными силуэтами убегали назад каменные стены, смутно желтевшие в ночи. Вода булькала у подводных камней.
Стань-ка на беседку, Ваня, да багор вперед, в воду, опусти. На камень бы не налететь, успеть оттолкнуться. Живо! — крикнул Бурмакин.
Эхо пробежало по расселине, пробило едкий, пахнущий дымом туман и заглохло в бору.
Пречистая богородица! Свят, свят, свят господь Саваоф, — бормотал Митрич, мелкими крестиками мотая рукой у груди, — сотвори нам путь благоприятный!
Впереди зашумела шивера — крутой каменистый перекат с поворотом.
Бурмакин встал и вдруг радостно воскликнул:
Россыпь!
Утес отодвинулся. Рядом с ним протянулась дорожкой отлогая галечная россыпь. Она была голая, без деревьев, без кустов, но… больше раздумывать и выбирать было нечего.
Слезай, приехали! — крикнул Бурмакин. — Вот так табор: ни огня развести, ни постель постелить.
Лодку подтянули на берег и примотали за камень. Всухомятку пожевали хлеба и, прикрыв брезентом мокрую гальку, улеглись спать без огня. Дым от близкого пожарища щипал глаза и щекотал в носу.
Давай, дед Степан, рассказывай сказки— веселее ночь пройдет, — сказал Бурмакин, накрывшись однорядкой. — Заколеешь тут, у воды.
Эх, Павлуша, — откликнулся Митрич, — не до сказок! Пустите лучше старика в серединку. Ванюша, подвинься малость.
Ваня уже спал. Усталость и нервное напряжение сказались и на Павле — через минуту он начал тихонько посвистывать носом. Пригретый с боков, захрапел и Митрич. Где-то далеко, на утесе, ревел дикий козел. Шумела беспокойная шивера. Мелкая, как пыль, ночная таежная мошка— мокрец — проникала, как сырость, в одежду, в обувь, набивалась в нос, в уши спящим.
Митрич проснулся от лютого холода в ногах. Сзади пего, гремя по камням, перекатывалось что-то тяжелое. Он вскочил и не поверил глазам… Река словно вспухла. Серединой несло бревна, коряжник, у берега гуськом тянулись мелкие щепки, мусор. Ваня сладко храпел с затопленными по колено ногами. У Митрича подмокли подошвы. Лодка медленно плыла вдоль берега, туго натянув бечеву, волоча за собой кувыркающийся камень. С обрыва к реке спускался рассвет. Дым приподнялся.
Караул! — в испуге завопил старик, — Держи! Унесло! Тонем!..
Он бросился вслед за лодкой. Вода, шурша песком, уже разливалась по россыпи. Впереди утес, далеко выставившись в реку, отбрасывал сильную струю.
Ай да дед! — сказал Бурмакин, последним запрыгивая в лодку. — Молодчина! Не пробудись — унесло бы нашу посудину. Что было бы с нами, Ваня, а? Как ты думаешь?
А что? Утопленники, — грустно ответил Ваня, еще раз пожалев, что не остался работать «вокруг дома». — Долго ль это пустоплесье проклятое будет?
Рядом с лодкой, сзади и впереди, качаясь на волнах, выставляясь из воды рогатыми корнями, плыл валежник, бурелом. Пихтач стоял в распадках, затопленный водой и залепленный грязью почти до верхних сучьев. Река катилась с невиданной быстротой. В затонах кружилась ржавая пена.
Коренная вода поднялась, — ворчал Бурмакин, — видно, дождями в вершинах снега размыло. Не ко времени ее поднесло. Не успели Волгин пройти — злой порог в большую