немецких классиков и романтиков, подавление интереса ко всему человеческому, присущего гению какого-нибудь Шекспира, — все это было ценой, которую империалистическая Англия с величайшей готовностью платила за воспитание своих вождей, за их способность покорить мир.
В свою очередь в Германии, сотрясаемой кризисами, образованная буржуазия почти безоговорочно отказалась от привычного ей идеала гуманистической самореализации (в свое время возникшего в качестве, так сказать, «мятежа» против догм двора и церкви) — отказалась, чтобы, мобилизовав мелкобуржуазный конформизм в форме национал- социализма, избежать собственного деклассирования и пролетаризации. Буржуазия Центральной Европы, ощущавшая близость экономического кризиса и, в частности, панически боявшаяся потерять свой статус, смотрела на гуманистическое культурное наследие как на балласт, мешающий ей защищать интересы своего класса. Такая ситуация порождала агрессивность в обществе[732] — вплоть до того, что люди были готовы к смерти и убийству. И тут — в качестве приема обороны в классовой борьбе — возникала идея направить классовую зависть в другую сторону — в сторону расовой борьбы. Идеология расовой борьбы формировалась прежде всего с помощью инстинктов и лишь во вторую очередь с помощью рациональных аргументов. Национальная, «фёлькише» политика в этот период рассматривала «яд интеллектуализма, либерализма» (как это уже давно повелось в Англии) как угрозу для власти и ассоциировала его чуть ли не с «господством черни».[733] В этой ситуации социальный инстинкт самосохранения велел буржуазии пожертвовать доводами разума. Необходимо было согласиться на «мышление кровью», ставшее частью официальной идеологии Третьего рейха. Страх буржуазии потерять свой статус заставил ее пожертвовать и свойственной образованным людям гордостью наследием классиков с их традиционным уважением к разуму. В результате обращение немцев к английской модели — не обремененной идеализмом образованности — оказалось совершенно естественным.
Во время этой агонии немецкого образованного бюргерства Эрнст Вильгельм Эшман[734] с особой настойчивостью рекомендовал немецкому обществу, уже уставшему от гуманизма и демократии, английские методы формирования вождей — именно в силу британской антиинтеллектуальности. Эшман заявил, что он не уверен, является ли отставание английских студентов первого семестра от немецких[735] (или французских) студентов недостатком.[736]«Пространство духовного [в Англии] не так обширно, как на континенте».[737] Эту столь точную констатацию Эшман подал как пример для подражания.
Английское начальное образование в середине XIX в. было худшим в Западной Европе — правительство давно уже не интересовалось образованием как таковым, а островной этноцентризм придавал ему ограниченность. (Так, в 1914 г. в Кембридже история Европы — кроме древнегреческой и римской — вообще не входила в программу экзаменов для младших курсов.) Но в Германской империи недостатки английского образования расценивались именно как «основа расовой гордости и тем самым — как основа неистощимой национальной энергии [англичан]». Англоманы вильгельмовских времен понимали, что объективное восприятие мира и своего положения в нем вряд ли может пойти на пользу национальным интересам народа, нацеленного на завоевание мирового господства.[738] Напротив, в период стабилизации Веймарской республики немецкий англист-гуманист Вильгельм Дибелиус увидел в «недостатке способности к образованию» у английского народа не достоинство, а изъян: «Слабо развитая интеллектуальность — черта, характерная именно для Англии, вследствие которой народным идеалом может стать джентльмен без какого-либо налета интеллекта».[739]
Видный британский историк Тревельян писал об отношении англичан к народному образованию следующее: «Обучение народа — это причуда, подходящая для усердных иностранцев… которым недостает нашего превосходства в характере и нашего положения в мире». Англичанин Г. Спенсер утверждал, что «преподаватель физкультуры… по всей вероятности является… смесью филистера и варвара».[740] Именно подобные качества вызывали зависть в империалистической Германии. Карл Петерс с удовлетворением отмечал, что в Англии «даже в университете… в основном учат футболу, крикету и гребле, а спортивная ловкость преподавателя ценится выше, чем образованность»;[741] учащиеся же пребывают в «наивном неведении… насчет всего, что не относится к Англии».[742] И уж если английское воспитание отражало «здоровый» мир английской буржуазии,[743] значит,
Ведь те, кто еще в первую мировую войну гордился своим гуманизмом, заявляя, что «быть немцем —…значит серьезнее относиться к духу, чем к жизни»,[744] теперь начали воспринимать гуманизм, в том числе и гумбольдтовский, как тягостное бремя. Как бремя героического императива, а то и как почву для появления таких нарушителей дисциплины и порядка, как брат и сестра Шолль, которые восемь лет спустя выступили со своей «Белой розой». Особое недовольство вызывала гумбольдтовская традиция немецкого университета: «немецкому университету до сих пор [1935 г. ]…не хватало…
Английская университетская традиция, наоборот, не вызывала никаких нареканий, поскольку занималась именно воспитанием молодежи и уж точно не могла вдохновить студентов на создание какой-нибудь «Белой розы». «Английский студент не ищет мировоззрения, а хочет стать воспитанным», — с удовлетворением отмечал репортер «Volkischer Beobachter» Ханс Тост. «Education» означает
Итак, Эшман самым настоятельным образом рекомендовал образованным бюргерам (уставшим сначала от гуманизма, а вскоре и от гуманности) проверенную опытом, эффективную английскую модель. Эшман подчеркивал, что английский университет не служит для научных исследований, то есть не призван давать знаний для ума:[748] главный его приоритет в Англии — выполнение