type='note'>[427]
Таким образом, панический страх английского истеблишмента и буржуазии, опасавшихся, что кровавый бунт черни может переброситься из Франции в Великобританию, оказался напрасным. Тем не менее, эти страхи вылились в ряд репрессий. В стране был введен повсеместный надзор. Дэвид Уорралл охарактеризовал Британию 1790–1820 гг. как страну шпионов, в которой надзирали даже за надзирателями. В результате стало опасно высказывать любые критические замечания, пусть даже выраженные в скрытой форме, поскольку повсюду была сеть информаторов. Так, в 1803 г. англо-ирландский полковник Маркус Эдвард Деспард был казнен только за разговоры о восстании. В том же году было выдвинуто обвинение против великого английского лирика — мистика и хилиаста Уильяма Блейка.[428] В 1810 г. был заключен в тюрьму Уильям Коббетт, протестовавший против телесных наказаний в армии, а в 1812 г. двух распространителей его листовки наказали плетьми. В 1812 г. «радикальный» книготорговец Дэниэл Айзек Итон был поставлен к позорному столбу и заточен в тюрьму. Вся страна была опутана шпионской сетью министра внутренних дел лорда Сидмута. Стоит также упомянуть резню при «Питерлоо» (1819, Манчестер, увековечена Перси Биши Шелли[429][430]) и зверскую бойню, устроенную драгунами в Бристоле и унесшую 500 жизней (1831). В 1839 г. полиция открыла огонь по демонстрации чартистов, требовавших всеобщего избирательного права, а в 1852 г. было выдвинуто обвинения против 1500 забастовщиков.[431]
Отсутствие в Англии революционных настроений превращалось в предмет гордости — например, для Теннисона.[432] А в 1797 г. будущий премьер Джордж Каннинг описывал, как английские «якобинцы» безуспешно пытаются подбить беднейшее население на мятеж против империи. [433]
В Великобритании — даже во время Французской революции — народные массы выступали не против господствующих классов, без труда удерживавших власть, «а против мнимых врагов «церкви и короля»». Томис и Холт отмечали, что если в Англии и происходило народное движение, то «это было движение черни, направлявшей во имя церкви и короля свою ярость против церковных диссидентов и реформаторов». Например, бунты в декабре 1792 г. были направлены против парламентской реформы. Предшествующие же народные возмущения (1780) имели своей целью не допустить улучшения положения католического меньшинства. Подобные побуждения проистекали из «темных страстей», схожих с нацистской ненавистью, — писал Джеральд Ньюмэн, сравнивший протестантского фанатика тех времен Джорджа Гордона с Адольфом Гитлером. Как раз такая чернь в 1791 г. сожгла дом видного богослова, ученого и радикала Джозефа Пристли.
Именно такая контрреволюционная атмосфера 1795–1820 гг. — репрессии, антиинтеллектуализм и фанатизм — способствовала быстрому росту духовной и социальной сплоченности, сословной солидаризации английского общества. Эта реакция родилась в самых глубинах и захватила все классы. «За Церковь и Короля!», — скандировала Англия. Страна была охвачена паникой, вызванной воображаемым вторжением французов и подстрекаемым французами бунтом ремесленников и рабочих (а может быть, и интеллектуалов, управляемых из Франции, «небританских радикалов» в духе Вольтера, адепта «безбожия и революции»), «Этот панический страх перед революцией на много десятилетий определил отношение британского общества к радикально настроенным элементам», — такой вывод сделал Джеральд Ньюмэн.
Народное движение было не революционным, а ксенофобским; оно как бы предвосхитило поддержку рабочими британских расистов в XX в. (и уже в конце XIX в.). (Такая реакция не являлась чем-то новым: «Уже с XVI века нападения на иностранцев… случались [в Англии] достаточно часто. Инстинктивная ксенофобия, по-видимому, уже на протяжении многих веков являлась эндемической чертой местного городского жителя… Наличие такой ксенофобии в течение очень длительного периода английской истории является бесспорным».) Для английских рабочих, способных на выступления, характерна была «не готовность требовать фундаментальных изменений», даже в рамках господствующей социальной системы, а «готовность искать себе жертвы среди политических новаторов». Для английских рабочих — даже во время их обнищания — раса значила больше, чем класс.[434] Немногочисленные английские революционеры остались в изоляции. А правящий режим Британии успешно клеймил чисто реформаторские устремления меньшинств как «непатриотические».
Преступление по определению должно было носить неанглийский характер. Так в 1790 г. британские суды считали, что в основе преступной деятельности кроются французские корни. К 1803 г. в глазах англичан французы стали олицетворять преступность и дикость: неконтролируемые страсти, садизм, животные инстинкты, каннибализм, сексуальное насилие, содомию и тому подобное. За 140 лет до распространения нацистских представлений о большевиках аналогичная пропаганда велась англичанами в отношении французов: «[революционно настроенных] французов нельзя назвать людьми, это какой-то особый подкласс существ, какой-то подвид монстров…» Плакат с надписью: «Подходят ли французы хоть для одной из наших человеческих игр? Смог бы француз сыграть с нами в крикет? Да, пожалуй, с таким же успехом мы могли бы играть с обезьянами…» (1803) можно назвать еще одним из самых безобидных. А с 1846 г. обычных преступников в Англии стали называть «уличными арабами», «английскими кафрами» и «готтентотами».[435]
Внутри Англии никогда не было «пятой колонны». Ведь англичане — даже беднейшие — принимали свое низкое положение в социальной иерархии как данность и в своем верном послушании оставались солидарны с господствующими классами. Они испытывали не ненависть к высшему сословию, но удовлетворение от того, что кто-то занимает еще более низкое, чем они сами, положение. «Англичане смотрят вниз с презрением, а вверх — с восхищением. В Англии нет предпосылок для… революции», — такой вывод делал автор «Английской идеологии».
Высказываясь против повышения значимости народного представительства, в 1910 г. приводился такой аргумент: Англичанин прежде всего англичанин, не важно, рабочий он или лорд.[436] К такой же дисциплинированной общности стремился шеф гестапо Генрих Гиммлер, требуя от «народа» порядка и подчинения как «основ его силы» (причем сначала порядка и подчинения, а потом уже столько раз заклинаемого «единения»).[437]
Именно такое расовое единство грезилось доктору Геббельсу как прототип его национал-социалистического «Volksgemeinschaft». Еще в 1930 г. он не раз восхищался национальной сплоченностью «политически воспитанного народа», образцового в своем стремлении сформировать единонаправленную национальную волю.[438] И в 1939 г., когда была развязана война, Геббельс ссылался на то, что в Англии сознание национальной принадлежности — нечто само собой разумеющееся, тогда как в Германии его только внедряют как очередную задачу, имеющую первостепенную важность.[439]
Однако доктор Геббельс мог ссылаться и на то, что и в Англии дело объединения нации — уже и при жизни Гитлера — не обходилось без казней. В ходе Первой мировой войны (1914–1918 гг.) 269 британских солдат были казнены за дезертирство, в то время как в вдвое