делать.
— Твой ответ мудр и смел, — сказал наставник. — Мы довольны тобой.
Завтра вечером мы приступим к твоему посвящению. Готовься весь день к новому таинству крещения, к грозному и торжественному обещанию, готовься размышлением и молитвой, даже исповедью, если в душе твоей осталась хоть одна эгоистическая забота.
Глава 32
На рассвете Консуэло проснулась от звуков рога и собачьего лая. Подавая завтрак, Маттеус сообщил, что в лесу происходит большая облава на оленей и кабанов и что более ста гостей собралось в замке, чтобы принять участие в этом господском развлечении. Консуэло поняла, что многие члены ордена приехали под предлогом охоты в этот замок, где происходили наиболее важные совещания ордена. Она испугалась при мысли, что, быть может, все эти люди станут свидетелями ее посвящения, и задумалась над тем, действительно ли орден считает это событие настолько значительным, чтобы пригласить такое множество своих членов. Желая исполнить волю наставника, она попыталась читать и размышлять, но внутреннее волнение и смутная тревога отвлекали ее еще больше, нежели трубные звуки, конский топот и лай охотничьих собак, весь день раздававшийся в окрестных лесах. Что это была за охота — настоящая или фиктивная? Неужели Альберт до такой степени переменился и усвоил все привычки обыденной жизни, что мог теперь без ужаса проливать кровь невинных животных? А Ливерани? Быть может, воспользовавшись всем этим шумом и суетой, он убежит с празднества и явится к новообращенной чтобы смутить ее уединение?
Консуэло не видела, что происходит вне стен ее дома, а Ливерани так и не пришел. Маттеус, по-видимому поглощенный своими обязанностями в замке, забыл о ней и не принес обеда. Что, если этот пост, — так ведь уверял Сюпервиль, — был устроен с целью ослабить работу ее мысли? Она покорилась.
К вечеру, вернувшись в библиотеку, откуда она вышла около часа назад, чтобы немного прогуляться, Консуэло в ужасе отступила, увидя человека в красном плаще и в маске, который сидел в ее кресле. Но тут же успокоилась, узнав хилого старца, служившего ей, так сказать, духовным отцом.
— Дитя мое, — сказал он, встав и идя к ней навстречу, — не желаете ли вы что-нибудь сказать мне? Я по-прежнему пользуюсь вашим доверием?
— По-прежнему, — ответила Консуэло, снова усаживая его в кресло и садясь рядом с ним на складной стул в амбразуре окна. — Мне очень хотелось поговорить с вами, и уже давно.
И она откровенно рассказала все, что произошло между нею, Альбертом и незнакомцем после ее последней исповеди, не скрыв ни одного из невольных движений своего сердца.
Когда она кончила, старец долго хранил молчание, смутившее и взволновавшее Консуэло. Наконец, после того, как она попросила его поскорее высказать свое отношение к ее поступкам и ее чувствам, он ответил:
— Поведение ваше извинительно, почти безупречно, но что я могу сказать о ваших чувствах? Внезапная, непреодолимая, бурная склонность, называемая любовью, есть следствие хороших или дурных инстинктов, которые бог вложил или которым позволил проникнуть в душу человека для его совершенствования или для его наказания в этой жизни. Злые человеческие законы, почти всегда и во всем противоречащие требованиям природы и замыслам провидения, часто превращают в преступление то, что внушил бог, и проклинают чувство, которое он благословил. И напротив, они поощряют постыдные связи, гнусные инстинкты. Это нам, законодателям особого рода, тайным созидателям нового общества, надлежит, насколько возможно, отличить любовь справедливую и истинную от любви греховной и суетной, чтобы от имени закона, более чистого, более благородного и более нравственного, нежели закон света, вынести суждение относительно участи, которой ты заслуживаешь. Хочешь ли ты подчиниться нашему решению? Даешь ли ты нам право соединить или разлучить тебя?
— Вы внушаете мне полное доверие, я уже говорила вам об этом и повторяю еще раз.
— Хорошо, Консуэло, мы обсудим этот вопрос — вопрос жизни и смерти для твоей души и для души Альберта.
— А мне — разве мне не будет дано право высказать то, что таится в глубине моей совести?
— Да, чтобы мы лучше поняли тебя. Я, слушавший тебя, буду твоим адвокатом, но ты должна освободить меня от сохранения тайны исповеди.
— Как! Вы уже не будете единственным поверенным самых сокровенных моих чувств, моей борьбы, моих страданий?
— Если бы ты обратилась в суд с прошением о разводе, разве не пришлось бы тебе высказать свои жалобы публично? Здесь ты будешь избавлена от этой муки. Тебе ни на кого не придется жаловаться. Разве не приятнее признаваться в том, что любишь, чем громко объявлять, что ненавидишь?
— Так, по-вашему, достаточно испытать новую любовь, чтобы иметь право отречься от прежней?
— Но ты не любила Альберта.
— Кажется, нет, но я не могла бы поклясться в этом.
— Если бы ты любила его, у тебя бы не было сомнений. К тому же твой вопрос заключает в себе и ответ. Всякая новая любовь вытесняет старую — это в природе вещей.
— Не торопитесь, отец мой, — с грустной улыбкой сказала Консуэло. — Я люблю Альберта по-другому, не так, как того человека, но люблю его не меньше, а, быть может, даже больше прежнего. Я чувствую, что способна пожертвовать ради него тем самым незнакомцем, мысль о котором лишает меня сна и заставляет учащенно биться мое сердце даже сейчас, когда я говорю с вами.
— Должно быть, горделивое сознание долга и жажда жертвы, а вовсе не привязанность подсказывают тебе отдать предпочтение Альберту?
— Думаю, что нет.
— Уверена ли ты в этом? Подумай хорошенько.
Здесь ты находишься вдали от света, вне его суда и законов. Скажи, если мы дадим тебе новые понятия о долге, будешь ты столь же упорно предпочитать счастье человека, которого не любишь, счастью любимого?
— Но разве я когда-нибудь говорила, что не люблю Альберта? — с живостью воскликнула Консуэло.
— На этот вопрос, дочь моя, я могу ответить лишь другим вопросом: можно ли иметь в сердце две любви одновременно?
— Две разнородных любви — конечно. Ведь можно же одновременно любить брата и мужа.
— Да, но не мужа и любовника. Права мужа и права брата различны. Права мужа и любовника, в сущности, одни и те же, разве только муж согласился бы вновь сделаться братом. Но тогда было бы нарушено самое таинственное, самое интимное, самое священное, что есть в браке. Это был бы тот же развод, только без огласки. Вот что, Консуэло, — я старик, я стою уже на краю могилы, а ты еще дитя. Я пришел сюда как твой отец, как твой духовник, и, значит, не могу задеть твою стыдливость, если задам щекотливый вопрос. Надеюсь, ты мужественно ответишь мне на него. Не примешивалось ли к восторженной дружбе, внушенной тебе Альбертом, чувство тайного и непреодолимого страха при мысли о его ласках?