могу рассказать вам о них, но впоследствии вы все узнаете.
— Кажется, я уже догадался. С высоты этой башни вы любуетесь неким садом и смотрите на некий домик.
— Нет, Тренк. Домик, о котором вы говорите, скрыт за деревьями холма и не виден отсюда.
— Но отсюда легко добраться до него, а после свидания укрыться здесь от докучливых надзирателей. Признайтесь, ведь только что, когда я встретился с вами в лесу, вы…
— Я ни в чем не могу признаться, дружище Тренк, а вы дали слово ни о чем не спрашивать.
— Это правда. Мне бы следовало просто радоваться, что я встретил вас в этом огромном парке, или, вернее, лесу. Ведь я заблудился и, если бы не вы, непременно свалился бы в какой-нибудь живописный овраг или утонул где-нибудь в прозрачном потоке. Скажите, далеко мы находимся от замка?
— Более чем в четверти мили. Посушите же вашу одежду, пока ветер сушит дорожки парка, а потом двинемся в путь.
— По правде сказать, этот старинный замок нравится мне меньше, чем новый, и я отлично понимаю, почему его предоставили в распоряжение орланов. И все-таки мне повезло, что в столь поздний час и в такую ужасную погоду я нахожусь здесь вдвоем с вами. Это напомнило мне нашу первую встречу в разрушенном аббатстве в Силезии, мое посвящение, клятвы, которые я произнес перед вами. Ведь вы были тогда моим руководителем, судьей, исповедником, а теперь сделались для меня братом и другом! Ах, милый Альберт, какие необыкновенные и трагические перемены произошли с тех пор в наших судьбах! Ведь мы оба умерли для семьи, родины, быть может — для возлюбленной!.. Что станется с нами и какова будет отныне наша жизнь среди людей?
— Твоя жизнь может еще сделаться блестящей и полной счастья, дорогой Тренк! Благодарение богу, власть ненавидящего тебя тирана имеет границы на земле Европы.
— Но моя любимая, Альберт? Ужели возможно, чтобы она оставалась мне верна — вечно и напрасно?
— Ты не должен этого желать, друг мой. Но совершенно очевидно, что ее страсть продлится столько же, сколько ее горе.
— О, расскажите же мне о ней, Альберт! Вы счастливее меня, вы можете видеть ее, слышать!
— Нет, это уже невозможно, милый Тренк, не обольщайтесь. Странная личность Трисмегиста и его фантастическое имя, которое мне присвоили, в течение нескольких лет помогали мне в моих дружеских и тайных сношениях с берлинским дворцом, но они уже потеряли свое действие. Друзья будут молчать, как они молчали прежде, а те, кого я дурачил (ибо для пользы нашего общего дела и вашей любви я был вынужден, не принося при этом вреда, кое-кого одурачить), не станут более прозорливы; но Фридрих почуял дух какого-то заговора, и мне уже нельзя вернуться в Пруссию. Мои действия будут парализованы его недоверием, а тюрьма Шпандау не откроется вторично для моего побега.
— Бедный, Альберт! Ты, наверное, страдал в этой тюрьме не меньше, чем я в своей. Быть может, даже больше.
— Нет, я был там вблизи от нее. Я слышал ее голос, помогал ее освобождению. Я ни о чем не жалею — ни о том, что томился в заточении, ни о том, что трепетал за ее жизнь. Своих собственных страданий я даже не замечал, о том, как страдал за нее, я уже забыл. Она спасена и будет счастлива.
— С вами, Альберт? Скажите мне, что она будет счастлива с вами и благодаря вам, или я перестану ее уважать и лишу ее своего восхищения и дружбы.
— Не говорите так, Тренк. Вы оскорбляете этим природу, любовь и небо. Наши жены так же свободны, как наши возлюбленные, и желание поработить их во имя долга, удобного одним нам, было бы преступлением и святотатством.
— Знаю. И хоть мне не возвыситься до твоей добродетели, я чувствую, что, если бы Амалия не подтвердила мне свое обещание, а взяла его назад, я все же продолжал бы любить ее и благословлять те счастливые дни, которые она подарила мне. Но ведь могу же я любить тебя больше, чем себя самого, и ненавидеть любого, кто тебя не любит? Ты улыбаешься, Альберт, ты не понимаешь моей дружбы, а вот я не понимаю твоего мужества. Нет, если правда, что она, твоя супруга, влюбилась (и притом до окончания срока траура — безумная!) в одного из наших братьев — будь он самым достойным среди нас и самым обаятельным мужчиной в целом мире, я никогда не смогу простить ей. Прости ты, если любишь!
— Тренк! Тренк! Ты не знаешь, о чем говоришь, ты многого не понимаешь, а я не могу ничего тебе объяснить. Погоди осуждать эту замечательную женщину. Придет время, и ты узнаешь ее.
— Но кто же мешает тебе оправдать ее в моих глазах? Объяснись! К чему эта таинственность? Мы здесь одни. Твое признание никак не может скомпрометировать ее, и, насколько мне известно, никакая клятва не запрещает тебе скрывать от меня то, что подозреваем все мы, судя по твоему поведению. Она разлюбила тебя? Чем же можно оправдать это?
— А разве она когда-нибудь любила меня?
— В этом и состоит ее преступление. Она никогда не понимала тебя.
— Она не могла меня понять, а я не мог открыть себя перед нею. К тому же я был болен, я был безумен. Безумных никто не любит. Их жалеют или боятся.
— Ты никогда не был безумен, Альберт. Я никогда не видел тебя таким.
Напротив, меня всегда поражала твоя мудрость и мощь твоего ума.
— Ты видел меня в действии — твердым, решительным, и никогда не видел в состоянии мучительного покоя, во власти болезненного уныния.
— Ты — во власти уныния? Никогда бы не подумал, что это возможно.
— Потому что тебе неизвестны все опасности, препятствия, все темные стороны нашего дела. Тебе никогда не приходилось падать на дно той пропасти, в которую была погружена моя душа, в которую я бросил свою жизнь. Ты сталкивался лишь с возвышенной, благородной ее гранью, тебе давали лишь легкие поручения и открывали лишь светлые перспективы.
— Потому что я не так великодушен, не так восторжен и, говоря откровенно, не так
фанатичен, как ты, благородный граф! Ты сам пожелал испить чашу рвения до дна, а когда тебя начала душить горечь, ты усомнился в небе и в людях.
— Да, я усомнился и был жестоко наказан.
— И все еще сомневаешься? Все еще страдаешь?
— Нет, теперь я надеюсь, верю, действую. Я чувствую себя сильным, счастливым. Разве ты не видишь, какая радость сияет на моем лице, не чувствуешь, каким восторгом переполнена моя грудь?
— Но ведь тебя обманула твоя любовница! Что я говорю? Твоя жена!
— Она никогда не была ни любовницей моей, ни женой. Она никогда и ничем не была обязана мне, как ничем не обязана и теперь. Она не обманывает меня. В награду за миг сострадания, подаренного мне у моего смертного одра, бог послал ей любовь, величайшую из всех милостей неба. Так неужели я, в благодарность за то, что она закрыла мне глаза, плакала надо мной, благословила меня на пороге вечности, который я собирался переступить, потребую, чтобы она выполнила обещание, вырванное у ее великодушной жалости, у ее благородного милосердия? Неужели скажу ей: «Жена, я твой господин, ты принадлежишь мне — таков закон, таковы последствия твоей неосторожности, твоей ошибки. Ты будешь переносить мои ласки, потому что в день разлуки запечатлела прощальный поцелуй на моем