тяжелая… А главное, там замок с секретом, и, не зная его, вы могли бы повредить себе руки.
— Мое слово крепче всех ваших замков, господин Маттеус. Идите и спите спокойно. Я тоже собираюсь лечь.
Прошло несколько дней, а хозяева замка все еще не подавали никаких признаков жизни, и она не видела ни одного человеческого лица, если не считать черной маски Маттеуса, которая, быть может, была приятнее его настоящей физиономии. Этот достойный лакей прислуживал ей с усердием и пунктуальностью, не знающими себе равных, но страшно надоел своей болтовней, которую она вынуждена была терпеть, ибо он стоически отказывался от всех ее подарков и у нее не оставалось иного способа выразить ему свою благодарность. Разговаривать — было его страстью, и тем более удивительной казалась необычайная, никогда не изменявшая ему скрытность, ибо он ухитрялся, затрагивая множество тем, ни разу не коснуться запрещенных. Консуэло узнала от него, какое количество моркови и спаржи дает ежегодно огород замка, сколько оленей рождается в парке, он рассказал ей историю каждого лебедя в пруду, каждого птенца на фазаньем дворе, каждого ананаса в теплице. Но она так и не могла понять, где она находится, живут ли хозяева или хозяин в своем замке, предстоит ли ей когда-нибудь встретиться с ними, или она должна навсегда остаться в одиночестве в этом домике.
Словом, ни одна из тех вещей, которые по-настоящему интересовали ее, не сорвалась с языка словоохотливого, но весьма осторожного Маттеуса. Из деликатности она не подходила к садовнику и служанке даже на такое расстояние, откуда могла бы услышать их голоса, а впрочем, они приходили ранним утром и исчезали, как только она вставала с постели. И она ограничивалась тем, что изредка поглядывала в сторону парка, никого там не видя да и не в состоянии будучи увидеть на таком расстоянии, и созерцая конек крыши замка, освещавшийся по вечерам редкими огнями, которые всегда гасли очень рано.
Вскоре она впала в глубокое уныние, и тоска, которую ей удалось так мужественно побороть в Шпандау, накинулась на нее и одолела в этом роскошном жилище, полном всевозможных удобств. Существуют ли на земле такие блага, которыми можно наслаждаться в одиночестве? Длительное уединение портит и омрачает все самое лучшее; оно вселяет страх в самую сильную душу. Вскоре гостеприимство Невидимых показалось Консуэло не только странным, но даже жестоким, и какое-то смертельное отвращение ко всему словно парализовало все ее чувства и желания. Звук ее превосходного клавесина казался чересчур громким в этих пустых, гулких комнатах, даже собственный голос пугал ее. Когда она отваживалась запеть, ей начинало казаться — если она пела до самых сумерек, — что какие-то отголоски сердито вторят ей и что по обтянутым шелком стенам, по бесшумным коврам мечутся беспокойные, крадущиеся тени, которые убегают от ее взгляда и прячутся за шкафами и стульями, перешептываясь, высмеивая и передразнивая ее. Разумеется, то были лишь шалости вечернего ветерка, пробегавшего по листьям у окна, или же отзвуки ее собственного пения. Однако, устав вопрошать этих безмолвных свидетелей ее скуки — статуи, картины, японские кувшины, полные цветов, огромные прозрачные зеркала, — она начала поддаваться смутному страху, какой нередко порождает в нас ожидание неизвестного. Ей припомнилось странное могущество, какое приписывал Невидимым простой народ, припомнились чудеса, окружавшие ее в кабинете Калиостро, появление белой женщины в берлинском дворце, фантастические обещания графа де Сен-Жермена по поводу воскрешения графа Альберта. Она говорила себе, что причиной всех этих непонятных явлений была, должно быть, тайная деятельность Невидимых в свете и их вмешательство в ее собственную судьбу. Она не верила в их сверхъестественное могущество, но видела, что они пытаются покорять людей всеми возможными средствами, обращаясь то к сердцу, то к воображению, действуя угрозами или обещаниями, запугиванием или обольщением. Судя по всему, над ней нависла опасность какого-то ужасного открытия или жестокой мистификации, и, подобно трусливому ребенку, она могла сказать, что испытывает страх перед чувством страха.
В Шпандау она закалила свою волю беспримерными опасностями, действительно существовавшими мучениями; она мужественно поборола все. К тому же покорность судьбе казалась ей естественной там, в Шпандау. Вполне понятно, что зловещий вид крепости наводит одинокого человека на грустные размышления, но ведь в ее новой тюрьме все располагало к поэтическим излияниям или к мирной откровенной беседе, и это вечное молчание, это полное отсутствие дружеского общения нарушало гармонию и представлялось чудовищной нелепостью. Можно было подумать, что этот очаровательный приют счастливых любовников или дружной семьи, что этот веселый очаг внезапно брошен, покинут вследствие тягостного разрыва или неожиданной катастрофы. Многочисленные надписи, которые его украшали и скрывались во всех деталях отделки, уже не смешили ее и не напоминали напыщенную ребяческую болтовню. Нет, это были поощрения, смешанные с угрозами, двусмысленные похвалы, отравленные унизительными обвинениями. Куда бы она ни взглянула, ей попадалось новое изречение, не замеченное раньше, изречение, которое словно запрещало ей свободно дышать в этом храме неусыпного и подозрительного правосудия. Душа ее сжалась, сделалась какой-то вялой после потрясения, вызванного побегом, а потом внезапной любовью к незнакомцу. Пережитое ею состояние летаргии, которое, конечно, не было случайным — кому-то понадобилось скрыть от нее местонахождение ее убежища, — оставило в ней тайное изнеможение и нервозность. И вскоре она почувствовала себя и беспокойной и безучастной, то боящейся всего, то равнодушной ко всему.
Однажды вечером ей почудились где-то в отдалении едва уловимые звуки оркестра. Поднявшись на террасу, она увидела сквозь листву, что замок сверкает огнями. Симфоническая музыка, громкая и звучная, теперь явственно достигала ее слуха. Этот контраст между празднеством и ее уединением потряс ее сильнее, чем она хотела бы себе в том признаться. Уже так давно не разговаривала она ни с одним умным или просто разумным человеком! Впервые в жизни она с восторгом представила себе вечерний концерт или бал и, словно Золушка, пожелала, чтобы какая-нибудь добрая фея подняла ее на своих крыльях и внесла через окно в этот заколдованный замок — хотя бы затем, чтобы она, Консуэло, могла постоять там невидимкой и насладиться зрелищем множества человеческих существ, предающихся веселью.
Луна еще не взошла. Несмотря на ясное небо, под деревьями было так темно, что Консуэло вполне могла бы пробраться сквозь них и остаться незамеченной, даже если бы ее окружали невидимые стражи. Сильное искушение овладело ею, и мночисленные, как будто весьма убедительные доводы, какие подсказывает нам любопытство, осаждая нашу совесть, представились ее уму. Оказали ли ей доверие, когда привезли уснувшей, полумертвой в эту позолоченную, но беспощадную тюрьму? Имели ли право требовать от нее слепого повиновения, даже не удостоив попросить об этом? А быть может, сейчас ее просто хотят испытать, искушая подобием празднества? Почем знать? Все было так странно в поведении Невидимых. Что, если, сделав попытку выйти за ограду, она найдет дверь открытой, а на ручье, протекавшем из парка в сад через отверстие в стене, ее ждет гондола? Это последнее предположение, самое безосновательное из всех, показалось ей самым верным, и, решившись попытать счастья, она спустилась в сад. Но не успела она сделать и пятидесяти шагов, как все вокруг зашумело, словно воздух прорезали крылья гигантской птицы, с фантастической быстротой взмывшей к облакам. В то же мгновение все осветилось ярким голубоватым светом; через несколько секунд он погас, но почти тотчас же вспыхнул снова, причем раздался громкий треск. Тут Консуэло поняла, что это не молния, не метеор, а попросту фейерверк, начавшийся в замке. Пиршество его владельцев обещало красивое