Дело в том, что Пельниц, считая принца в тысячу раз великодушнее и снисходительнее Фридриха, предпочел бы служить Генриху. Так же, как король, он смутно угадывал, что принц окружен таинственной атмосферой заговора, и жаждал держать все нити в своих руках, чтобы знать, могут ли заговорщики рассчитывать на успех, и вовремя присоединиться к ним. Вот почему он расспрашивал Консуэло о ее взглядах и убеждениях — ему хотелось разузнать кое-что для самого себя. Если бы она открыла ему то немногое, что было ей известно, он не передал бы этого королю — разве только тот дал бы ему большую сумму денег. Но Фридрих был чересчур скуп, чтобы иметь под своим началом крупных негодяев. Какую-то долю этой тайны Пельниц вырвал у Сен-Жермена. Он так горячо и так убежденно поносил перед графом короля, что даже этот ловкий авантюрист потерял обычную осторожность. Заметим в скобках, что этот авантюрист был не лишен безрассудного пыла, что, будучи во многих случаях шарлатаном и даже лицемером, он в то же время обладал фанатической убежденностью, заставлявшей его совершать немало противоречивых и непоследовательных поступков. Отвозя певицу в крепость, Пельниц, уставший от всеобщего презрения и уже забывший о презрении самой Консуэло, повел себя с ней крайне наивно. Без всяких просьб с ее стороны он сознался, что ничего не знает и что все то, что он ей наговорил о планах принца в отношении иностранных держав, было лишь сплетнями, основанными на странном поведении принца и на тайных сношениях его и его сестры с разными подозрительными лицами.
— Эти сплетни не делают вам чести, барон, — ответила Консуэло, — и, пожалуй, не стоит похваляться ими.
— Сплетни исходят не от меня, — спокойно возразил Пельниц, — они зародились в воображении короля, нашего властелина, а он становится болезненным и печальным, как только в его мозг закрадывается подозрение. Правда, я выдал предположения за достоверные факты, но этот способ настолько освящен обычаями двора и наукой дипломатов, что вы просто педантка, если он шокирует вас. К тому же я научился этому от королей. Меня воспитали они, и всеми моими пороками я обязан отцу и сыну, двум прусским монархам, которым я имел честь служить. Защищать ложь, чтобы узнать правду! Фридрих никогда не действовал иначе, а его считают великим человеком — вот что значит быть знаменитым. Я же повторяю его ошибки, и меня считают негодяем — ну не предрассудок ли это?
Пельниц долго мучил Консуэло, расспрашивая, каковы были ее отношения с принцем, с аббатисой, с Тренком, с авантюристами Сен-Жерменом и Трисмегистом, а также с множеством других, по его словам, весьма важных лиц, замешанных в таинственном заговоре. Он простодушно признался ей, что если бы эта интрига оказалась более или менее надежной, он примкнул бы к ней без колебаний. Консуэло поняла, что сейчас он наконец заговорил чистосердечно, но так как она и в самом деле ничего не знала, ее упорное нежелание рассказать что-либо было с ее стороны не такой уж заслугой. Когда Консуэло вместе с ее мнимой тайной скрылась за воротами крепости, Пельниц стал размышлять, как вести себя с ней в дальнейшем, и в конце концов, надеясь, что, быть может, она все-таки откроется ему, если с его помощью вернется в Берлин, решил обелить ее в глазах короля. Но не успел он заговорить о ней на следующий день, как король перебил его:
— Ну, в чем она созналась?
— Ни в чем, государь.
— В таком случае оставьте меня в покое. Я уже запретил вам говорить о ней.
— Государь, она ничего не знает.
— Тем хуже для нее! Впредь я запрещаю вам произносить при мне ее имя. Этот приказ был произнесен тоном, не допускающим возражений. Разумеется, Фридрих страдал, думая о Порпорине. В глубине его сердца и совести была маленькая, но очень болезненная точка, которая ныла, как ноет палец, в котором сидит заноза. Чтобы избавиться от этого тягостного ощущения, он принял решение окончательно забыть его причину, что и удалось ему без особого труда. Не прошло недели, как благодаря своему могучему, истинно королевскому складу характера и рабскому подчинению окружающих он уже забыл о существовании Консуэло. Между тем несчастная по-прежнему томилась в Шпандау. Театральный сезон кончился, и у нее забрали клавесин. Король позаботился об этом в тот самый вечер, когда зрители осыпали певицу аплодисментами, думая, что это доставит ему удовольствие. Принц Генрих то и дело попадал на гауптвахту. Аббатиса была серьезно больна: король имел жестокость уверить ее, будто Тренк пойман и снова брошен в темницу. Трисмегист и Сен- Жермен действительно исчезли, и Женщина с метлой перестала посещать дворец. То, что предвещало ее появление, по-видимому, подтвердилось. Самый юный из королевских братьев скончался от истощения, наступившего в результате преждевременных недугов. К этим семейным горестям добавился и окончательный разрыв короля с Вольтером. Почти все биографы утверждают, что в этой постоянной борьбе роль Вольтера оказалась более почетной. Однако, вникнув глубже в отчеты о процессе, начинаешь понимать, что обе стороны были не на высоте и что, пожалуй, Фридрих вел себя чуть достойнее. Более хладнокровный, более жестокий, более эгоистичный, чем Вольтер, Фридрих не знал ни зависти, ни ненависти, а эти-то жгучие, но мелочные страсти и лишали Вольтера тех гордости и значительности, хотя бы даже показных, какими умел блеснуть Фридрих. Среди прочих неприятных размолвок, которые капля за каплей подготовляли взрыв, была одна, в которой имя Консуэло не упоминалось, но которая отягчила приговор, обрекший ее на забвение. Как- то вечером д'Аржанс читал Фридриху парижские газеты в присутствии Вольтера. В них сообщалось о происшествии с мадемуазель Клерон. В середине спектакля какой-то далеко сидевший зритель крикнул ей: «Погромче!», на что она по-королевски ответила: «А вы потише!», и, вопреки приказанию извиниться перед публикой, горделиво и с достоинством довела роль до конца, после чего была отправлена в Бастилию. Газеты добавляли, что это происшествие не лишает зрителей мадемуазель Клерон, ибо во время заключения ее будут под конвоем привозить из Бастилии в театр, где она будет играть Федру или Химену, а потом снова отвозить в тюрьму — и так до истечения срока наказания, который, как все предполагали и надеялись, не мог длиться долго.
Вольтер был очень дружен с Ипполитой Клерон, во многом способствовавшей успеху его трагедий. Это событие возмутило его, и он совсем забыл, что здесь, у него на глазах, происходит нечто аналогичное и даже более серьезное.
— Это отнюдь не делает чести Франции! — вскричал он, перебивая д'Аржанса. — Невежда! Предъявить столь глупое, столь грубое требование такой актрисе, как мадемуазель Клерон! Тупоголовая публика! Заставлять извиняться! Женщину! И притом очаровательную женщину! Педанты! Варвары!.. В Бастилию? Уж не померещилось ли вам это, маркиз? Женщину в Бастилию — в наше время? За остроумную, меткую фразу, сказанную так кстати? За восхитительную реплику? И где — во Франции!
— Очевидно, Клерон играла Электру или Семирамиду, — сказал король, и господину Вольтеру следовало бы отнестись более снисходительно к публике, боявшейся упустить хоть одно слово.
В другое время замечание короля могло бы показаться Вольтеру лестным, но оно было произнесено с иронией, которая поразила философа и внезапно напомнила ему, что он совершил бестактность. Разумеется, у него хватило бы ума загладить ее, но он не пожелал. Язвительность короля разожгла его собственную, и он возразил:
— Нет, государь, даже если бы мадемуазель Клерон провалила роль в пьесе, которую написал я, это не изменило бы моего мнения о полиции, способной увезти в государственную тюрьму красоту, гениальность и беззащитность.
Этот ответ, присоединившись к сотне других, а главное, к тем оскорбительным словам и циничным насмешкам, которые передавали королю разные услужливые Пельницы, вызвали всем известный разрыв, послуживший Вольтеру поводом для самых забавных сетований,