благоразумной особе, какую изображает из себя милая Порпорина.
— Дорогая баронесса, — возразила Консуэло, — хотя вы и считаете волчьи зубы ничтожной опасностью по сравнению с другими, мне грозящими, но, представьте, волков я боюсь все-таки гораздо больше, чем цыган. Цыгане — мои старые знакомые; да и вообще можно ли бояться людей слабых, бедных, преследуемых? Мне кажется, я всегда сумею поговорить с ними так, чтобы заслужить их доверие и симпатию; как они ни безобразны, ни оборваны, ни презираемы, я все-таки не могу не интересоваться ими особенно живо.
— Браво, моя милая! — воскликнула, все более и более раздражаясь, Амелия. — Вы, оказывается, как и Альберт, питаете нежные чувства к нищим, разбойникам, сумасшедшим, и я вовсе не удивлюсь, если в одно прекрасное утро увижу вас гуляющей с милейшим Зденко, опираясь, как делает это Альберт, на его довольно грязную и мало надежную руку.
Эти слова были для Консуэло проблеском света, которого она искала с самого начала разговора с Амелией, и они примирили ее с язвительным тоном собеседницы.
— Так, значит, граф Альберт дружит со Зденко? — спросила она с довольным видом, которого даже не пыталась скрыть.
— Это его самый близкий, самый дорогой друг, — с презрительной улыбкой ответила Амелия, — его спутник во время прогулок, поверенный его тайн, посредник, как говорят, его сношений с дьяволом. Зденко и Альберт одни только и осмеливаются в любое время отправляться на скалу Ужаса и там обсуждать самые нелепые религиозные вопросы. Только Альберт и Зденко не стыдятся сидеть на траве с цыганами, когда те делают привал под тенью наших елей, и делить с ними отвратительную пищу, которую эти люди готовят в своих деревянных мисках. Это у них называется «причащаться»; ну и, конечно, тут происходит всякого рода «причащение». Нечего сказать, хорошим супругом, хорошим возлюбленным будет мой кузен Альберт, когда той самой рукою, которою он только что пожимал зачумленную руку цыгана, возьмет руку невесты и поднесет ее ко рту, недавно пившему вино из одной чаши со Зденко!
— Может, все это и очень забавно, — проговорила Консуэло, — но я в этом ровно ничего не понимаю!
— Это потому, что вы не интересуетесь историей, — возразила Амелия, — и плохо слушали то, что я вам рассказывала о гуситах и о протестантах. Сколько дней я надрывала голос, чтобы научно объяснить вам таинственное поведение и нелепые религиозные обряды моего кузена! Разве не говорила я вам, что великий раскол между гуситами и католической церковью произошел из-за двух видов причастия? Базельский собор постановил, что давать мирянам кровь Христа под видом вина — осквернение святыни (удивительное умозаключение!), так как вкушающий, мол, его тело уже одновременно пьет и его кровь! Понимаете?
— Мне кажется, что отцы собора сами себя хорошенько не понимали, — сказала Консуэло. — Чтобы быть логичными, они должны были бы сказать, что причащение вином излишне, но почему это «осквернение святыни», раз, вкушая хлеб, пьют и кровь?
— Дело в том, что гуситы жаждали крови, а отцы собора прекрасно сознавали это. Они также жаждали крови этого народа, но высасывать ее хотели в виде золота. Римская церковь всегда чувствовала голод и жажду и всегда насыщалась жизненным соком народов, трудом и потом бедняков. Бедняки восстали и вернули себе свою кровь и пот в виде монастырских сокровищ и епископских митр. Вот вся суть распри, к которой, как я вам уже говорила, присоединилась жажда национальной независимости и ненависть к чужеземцам. Разногласие по поводу причастия послужило как бы знаменем для борьбы. Рим и его священнослужители в церквах употребляли золотые чаши с драгоценными каменьями; гуситы же, подражая бедности апостолов, пользовались деревянными чашами, протестуя против роскоши католической церкви. Вот почему Альберт, вбивший себе в голову стать гуситом, хотя теперь, в сущности, все это потеряло всякий смысл и всякое значение, и вообразивший, что знает истинное учение Яна Гуса лучше, чем знал его сам Ян Гус, и стал придумывать всякие виды причастия, сам причащаясь на больших дорогах со всякими язычниками, нищими и юродивыми. Ведь причащаться во всякое время и со всеми было манией гуситов. — Все это чрезвычайно странно, — ответила Консуэло, — и, по-моему, поведение графа Альберта можно объяснить только экзальтированным патриотизмом, доходящим, признаюсь, до исступления. Идея, быть может, и глубока, но формы, в которые он ее облекает, кажутся мне слишком ребяческими для такого серьезного и образованного человека. Разве истинное причастие не состоит скорее в том, чтобы творить милостыню? Что значат пустые, отжившие обряды, наверное, даже непонятные для тех, кого он заставляет принимать в них участие?
— Что касается милостыни, Альберт раздает ее щедрою рукой, и, дай ему только волю, от его богатства очень скоро ничего не останется. И мне, по правде сказать, очень хотелось бы, чтоб оно растаяло в руках его нищих. — Почему же?
— Да потому, что мой отец отказался бы тогда от мысли обогатить меня, выдав замуж за этого бесноватого. Надо вам сказать, милая Порпорина, — прибавила Амелия не без злого умысла, — что моя семья не отказалась еще от этого милого плана. На днях, когда в мозгу моего кузена наступило некоторое просветление, похожее на мимолетный луч солнца среди черных туч, отец возобновил наступление на меня с большей настойчивостью, чем я могла от него ожидать. У нас произошла довольно крупная ссора, после которой, очевидно, решено попытаться взять меня скучным заточением, подобно тому как крепость берут измором. Итак, если я ослабею, если изнемогу и не выдержу натиска, мне придется выйти замуж за Альберта, и выйти против его воли, против своей воли и вопреки желанию третьей особы, которая делает вид, будто все это ей безразлично.
— Вот-вот, — ответила Консуэло, смеясь, — я ожидала этой колкости, и, конечно, вы удостоили меня своей утренней беседой лишь для того, чтобы высказать ее. Я принимаю ее с удовольствием, так как вижу в этой маленькой комедии, подсказанной ревностью, остаток вашей привязанности к графу Альберту, и притом более пылкой, чем вы хотите признать.
— Нина! — решительно вскричала молодая баронесса. — Если вы так думаете, вы совсем непроницательны, а если вам доставляет удовольствие это видеть, значит, вы мало меня любите. Правда, я своевольна, быть может горда, но откровенна. Я уже говорила вам, что предпочтение, оказываемое вам Альбертом, восстанавливает меня, но вовсе не против вас, а против него. Оно уязвляет мое самолюбие, но вместе с тем подает мне надежду на исполнение моего желания. Мне бы хотелось, чтобы из-за вас он сделал какую-нибудь безумную выходку, которая развязала бы мне руки и дала возможность, не щадя его более, выказать ему то отвращение, с которым я долго боролась, но которое в конце концов почувствовала к нему уже без всякой примеси жалости или любви.
— Дай бог, — кротко ответила Консуэло, — чтобы в вас говорила страсть, а не правда! Это была бы очень суровая правда, и притом в устах очень жестокого человека.
Язвительность и запальчивость, проявленные Амелией в этом разговоре, не произвели большого впечатления на великодушное сердце Консуэло. Уже несколько минут спустя все ее мысли снова сосредоточились на том, как вернуть Альберта его семье, и мечта эта внесла наивную радость в ее однообразную жизнь. Это было ей просто необходимо, чтобы уйти от грозившей ей тоски — недуга, совершенно незнакомого и несвойственного ее деятельной, трудолюбивой натуре, — недуга, который мог стать для нее гибельным. Ведь по окончании продолжительного неинтересного урока со своей непослушной и невнимательной ученицей ей ничего больше не оставалось, как упражнять свой голос и изучать старых мастеров. Но и это никогда не изменявшее ей утешение то и дело отравлялось: праздная, беспокойная Амелия постоянно врывалась к ней, мешая ее занятиям своими пустыми вопросами и не идущими к делу замечаниями. Остальные члены семьи были угрюмы. Прошло уже пять мучительных дней, а молодой граф все не появлялся, и с каждым днем подавленность и уныние, вызванные его отсутствием, возрастали.
После обеда, гуляя с Амелией по саду, Консуэло вдруг увидела по ту сторону рва, отделявшего их от полей, Зденко. Казалось, он говорил сам с собой и, судя по интонации, рассказывал себе какую-то историю. Консуэло остановила спутницу и попросила ее перевести то, что говорило это странное существо.
— Как могу я переводить бессмысленные бредни, в которых нет ни малейшей последовательности? — пожимая плечами, ответила Амелия. — Ну хорошо, вот что он бормотал, раз уж вам так хочется это знать: «Была однажды большая гора, совсем белая, совсем белая, рядом с ней большая гора, совсем черная, совсем черная, и рядом еще большая гора, совсем красная, совсем красная…» Ну что, вас это очень интересует?
— Может быть, если б я могла знать продолжение. Ах! Что бы я дала, чтобы понимать по-чешски! Я