Проспав несколько часов в тяжелом оцепенении, Консуэло проснулась от какого-то непрекращающегося шума. С одной стороны старуха бабушка, чья кровать почти касалась ее кровати, надрывалась от пронзительного, раздирающего кашля; с другой стороны молодая женщина кормила грудью ребенка и убаюкивала его пением; храп мужчин напоминал рычание; маленький мальчик плакал, ссорясь со своими тремя братьями, лежавшими на одной с ним постели; женщины поднялись, чтобы утихомирить их, и своими выговорами и угрозами наделали еще больше шума. Беспрерывное движение, детские крики, грязь, вонь, удушливый воздух, наполненный густыми, смрадными испарениями, стали до того противны Консуэло, что терпеть дольше она была не в силах. Одевшись потихоньку, она дождалась минуты, когда все угомонились, вышла из дома и принялась отыскивать уголок, где бы можно было поспать до утра: ей казалось, что она лучше заснет на свежем воздухе. Всю прошлую ночь она шла и потому не заметила холода, хотя климат этого горного края был гораздо суровее, чем в окрестностях Ризенбурга, да и сама она была в подавленном состоянии, противоположном тому возбуждению, в котором убегала из замка. Консуэло почувствовала озноб, и вообще ей ужасно нездоровилось. Со страхом стала она думать о том, что раз с самого начала ей так плохо, то, пожалуй, она не выдержит, если придется несколько дней кряду идти, а потом еще не спать ночью. Хотя она и упрекала себя в том, что привыкла к роскоши замка и стала «принцессой», но в этот миг за час хорошего сна отдала бы остаток жизни.
Не смея вернуться в дом из боязни разбудить и потревожить хозяев, она стала разыскивать вход в ригу, но вместо нее наткнулась на полуоткрытую дверь коровника и ощупью пробралась в него. Там царила глубочайшая тишина. Считая помещение пустым, Консуэло растянулась в яслях, полных соломы, теплота и здоровый запах которой показались ей восхитительными.
Она начинала было уже засыпать, когда почувствовала на лбу чье-то горячее, влажное дыхание, тотчас же исчезнувшее, затем послышалось сильное сопение и как бы сдавленное проклятие. Придя в себя от испуга, Консуэло разглядела в предрассветных сумерках удлиненные контуры и два страшных рога над своей головой, — то была красавица корова, которая, просунув голову сквозь решетку и удивленно обнюхав девушку, с ужасом отшатнулась. Консуэло забилась подальше в угол, чтобы не мешать животному, и преспокойно заснула. Ухо ее скоро привыкло ко всем звукам хлева: к лязгу цепей, задевающих о кольца, к мычанию коров, к трению рогов о дерево яслей. Она не проснулась даже, когда работницы пришли выгонять коров во двор, чтобы на открытом воздухе подоить их. Хлев опустел. В углу, куда забилась Консуэло, было так темно, что ее не заметили, и солнце уже встало, когда она открыла глаза. Утопая в соломе, Консуэло еще несколько минут наслаждалась своим благополучием и радовалась, чувствуя себя отдохнувшей и окрепшей, готовой снова легко и беззаботно пуститься в путь. Выскочив из яслей, чтобы разыскать Иосифа, она тут же увидела его: он сидел на яслях напротив.
— Вы причинили мне немало беспокойства, дорогой синьор Бертони, — сказал он. — Когда девушки сообщили мне, что вас нет в комнате и они не знают, куда вы девались, я принялся повсюду вас искать и, наконец, отчаявшись, пришел сюда, где и провел ночь; и вот, к своему великому удивлению, нашел вас здесь. Я вышел из дому, когда еще только светало, и не представлял себе, что вы находитесь в куче соломы, под носом у этих животных, которые могли вас поранить. Право, синьора, вы слишком отважны и совсем не думаете об опасностях, которым себя подвергаете.
— Какие опасности, милый мой Беппо? — с улыбкой спросила Консуэло, протягивая ему руку. — Эти славные коровы не такие уж свирепые животные, и я напугала их больше, чем они меня.
— Но, синьора, — понизив голос, возразил Иосиф, — вы среди ночи забираетесь в первое попавшееся место. Другие люди, помимо меня, могли быть в этом хлеву — какой-нибудь грубый холоп или бродяга, менее почтительный, чем ваш верный и преданный Беппо. Подумайте только, если бы вместо тех яслей, где вы спали, вы попали в соседние и в них вместо меня разбудили бы какого-нибудь солдата или неотесанного мужика!
Консуэло покраснела при мысли, что спала так близко от Иосифа и совершенно наедине с ним, в потемках, но это смущение только усилило ее доверие и дружбу к славному юноше.
— Видите, Иосиф, — промолвила она, — небо не покидает меня и в моем безрассудстве, раз оно привело меня к вам. Провидение вчера утром послало мне встречу с вами у источника, когда вы предложили мне хлеб, доверие и дружбу. Оно же этой ночью отдало под вашу защиту и мой беспечный сон. Тут она со смехом рассказала ему, как скверно провела ночь в общей комнате с шумной семьей фермера и как хорошо и покойно было ей среди коров. — Значит, правда, — заметил Иосиф, — что у скота и помещение лучше и нравы менее грубы, чем у ухаживающего за ним человека.
— Как раз об этом думала и я, засыпая в яслях. Эти животные не возбудили во мне ни страха, ни отвращения; и я упрекала себя в том, что приобрела такие аристократические привычки, — теперь общество мне подобных и соприкосновение с бедностью стали для меня положительно невыносимы. Тому, кто рожден в нищете, не следовало бы, встретившись снова с нуждой, чувствовать то презрительное отвращение, которому я поддалась. И если сердце не испорчено в атмосфере богатства, откуда эта изнеженность, которая понудила меня сегодня ночью сбежать от зловония и жары, суетни и гомона этого человеческого выводка?
— Дело в том, что опрятность, чистый воздух и порядок в доме — законная и настоятельная потребность всех избранных натур, — ответил Иосиф. — Кто рожден артистом, тому свойственно чувство прекрасного, чувство добра и отвращения ко всему грубому и безобразному. А нищета безобразна. Я тоже крестьянин, и родители мои родили меня под соломенной крышей, но они врожденные артисты. В нашем крохотном бедном домике чисто, он хорошо обставлен. Правда, наша бедность граничила с довольством, тогда как крайняя нужда, быть может, заглушает все, даже самое желание сделать свою жизнь лучше.
— Бедные люди! — проговорила Консуэло. — Будь я богата, сейчас бы выстроила им дом, а если бы была королевой, то избавила бы их от всех этих налогов, монахов, евреев, которые их донимают!
— Будь вы богаты, вы и не подумали бы об этом, а родясь королевой, не возымели бы подобного желания. Уж таков мир.
— Значит, мир очень плох.
— К несчастью, да! Не будь музыки, уносящей душу в мир идеала, человеку, сознающему, что происходит в земной юдоли, пришлось бы убить себя. — Убить себя легко, но это полезно только самому самоубийце. Нет, Иосиф, нужно и богатому оставаться человечным.
— А так как это, по-видимому, невозможно, то следовало бы по крайней мере всем беднякам быть артистами.
— Совсем неплохая мысль, Иосиф! Если бы все несчастные понимали и любили искусство настолько, что смогли бы опоэтизировать нищету, тогда сами собой исчезли бы грязь, отчаяние, самоунижение и богачи не позволяли бы себе так попирать ногами и презирать бедняков. Все-таки к артистам чувствуют некоторое уважение.
— Мм… вы первый человек, подавший мне такую мысль! — воскликнул Гайдн. — Стало быть, у искусства могут быть задачи очень серьезные, очень полезные для человечества?..
— А вы думали до сих пор, что оно является только развлечением?
— Нет, но я считал его болезнью, страстью, грозой, бушующей в сердце, пламенем, загорающимся в нас и переходящим от нас к другим… Если вы знаете, что такое искусство, скажите мне.
— Скажу тогда, когда это для меня самой станет ясно. Но можете не сомневаться, Иосиф: искусство — великая вещь. А теперь идем; и смотрите, не забудьте скрипки — вашего единственного достояния, источника вашего будущего богатства.
И они принялись укладывать провизию для легкого завтрака, решив насладиться им на травке в каком- нибудь романтическом уголке. Когда Иосиф вытащил кошелек, чтобы расплатиться, хозяйка улыбнулась и без всякого жеманства решительно отказалась от денег. Как ни уговаривала ее Консуэло, женщина была непреклонна; она даже следила за своими юными гостями, чтобы они не сунули потихоньку детям какой- нибудь монеты.
— Не забывайте, — сказала она наконец с некоторым высокомерием Иосифу, продолжавшему настаивать, — что мой муж от рождения дворянин и, поверьте, несчастье не унизило его до того, чтобы брать деньги за оказанное гостеприимство.
— Такая гордость кажется мне слегка преувеличенной, — заметил Иосиф своей спутнице, когда они вышли на дорогу, — в ней, пожалуй, больше спеси, чем любви к ближнему.
— А я вижу в этом только любовь к ближнему. Мне очень стыдно, и сердце мое наполняется раскаянием